Вержбицкий Н.К.: Встречи
Встречи с Куприным.
На чужбине

На чужбине

Куприн никогда не опускался до бездумного и безответственного ремесленничества. Но уже к сороковым годам своей жизни он, по его собственным признаниям, начал ощущать нечто вроде душевной пустоты.

Это было сложное чувство. Оно включало в себя и физическую усталость, и отсутствие веры в свой талант, и неуважение к уже написанному, и даже, временами, отвращение к писательскому труду.

А рядом с этим росло чувство ответственности перед читателем, запросы которого в предоктябрьские годы значительно выросли.

Куприна терзала мысль о том, что сказано им очень мало, а многое недоговорено до конца. А вместе с тем, чтобы сказать все до конца и с полной ясностью, надо было иметь что сказать.

Тут нельзя не вспомнить слова писателя Тригорина из чеховской "Чайки", который с грустью признавался:

"... я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее... И я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед, вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд..."

Тяжелые признания, подобные этому, можно было услышать и от Куприна. Он тоже видел свое призвание не в отвлеченной любви к народу, а в строгой обязанности помочь ему в разрешении самых трудных и сложных житейских вопросов.

Но для этого не хватало самого главного - общей идеи.

И оставалось только повторять безрадостную характеристику русских писателей того времени, сделанную Чеховым в одном из его писем:

"... мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше - ни тпру, ни ну... Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати..."

Февральская революция несколько приподняла настроение у Куприна. Ему казалось, что теперь русский народ сможет обрести силы для новых подвигов. Иногда им овладевали лучезарные надежды.

"Оглянитесь,- писал он в одной из своих статей,- вокруг вас буйно поднимается молодая поросль писателей!.. Выплывает целая плеяда новых людей, страстных, искренних, с гибким и точным языком, с широкой образностью, с глубоким знанием быта... Пусть между ними нет еще пока ни Толстого, ни Достоевского, но ведь зато никогда еще не было и таких великих и страшных событий, какие мы переживаем за последние пятнадцать лет... И я верю, что где-нибудь в мерзлом окопе или в развалившейся халупе сидит он, никому еще не ведомый, еще не чующий своего великого призвания, но уже бессознательно впитывает своими открытыми глазами и умным послушным мозгом все слова, звуки, запахи, впечатления".

Рядом с этим бодрым, уповательным настроением жили и мрачные мысли. Обнаружены письма Куприна к неизвестному лицу, в которых писатель раскрывает невеселую книгу своих переживаний.

"... Дела мои плохи,- говорит он в одном из этих посланий,- здоровье из рук вон, дух смятен и подавлен. Хочется жаловаться и скулить, но кому это весело слушать. Скулю на ветер..."

10 марта 1917 года Куприн, вместе с Горьким и по договоренности с ним, дал согласие баллотироваться в члены президиума Революционного комитета Союза деятелей искусств. Они бы и работали там вместе, если бы не неожиданный результат выборов. Молодежь, считая Горького и Куприна "устаревшими" для новых веяний в искусстве, забаллотировала их обоих. В президиум были избраны В. В. Маяковский и художник Н. Н. Пунин.

После Октябрьской революции, в 1918 году, Куприн продолжал выступать с политическими статьями в буржуазных газетах "Петроградский листок", "Петроградский голос", "Вечернее слово", "Утренняя молва", "Эра". По этим статьям видно, что он и сочувствовал Советской власти, и в то же время очень плохо разбирался в происходящем, многого не понимал в ее действиях.

Однажды в петроградской прессе появилось сообщение о том, что писатель Куприн читает лекции в школе журналистов, созданной для обучения новых кадров газетных работников. Сохранилась информация об одной из этих лекций "О репортере и газете", прочитанной 14 апреля 1918 года.

"Публика еще продолжает думать, будто репортер - это пожарный строчила либо происшественник. Репортаж в газете - необходимая ступенька, которую не может миновать человек, желающий сделаться писателем. Репортаж дает огромный жизненный материал, необходимую предвзятость, без которой нельзя обойтись даже в короткой хроникальной заметке, он помогает вырабатывать литературные приемы, приучает нервно относиться к любой теме, а без этой нервности немыслима настоящая беллетристика..."

20 июня 1918 года наемный убийца предательски убил В. Володарского, одного из самых "резких и беспощадных борцов за дело рабочего класса", как его охарактеризовал А. В. Луначарский.

В газете "Эра" (№ 11 за 1918 г.) Куприн выступил со статьей "К убийству Володарского".

"Умер Володарский,- писал он. - Перед его телом я почтительно склоняю голову". Имея в виду нападки па Володарского как на народного комиссара по делам печати, пропаганды и агитации и ответственного редактора "Красной газеты", Куприн проводил резкую грань между отношением к печати со стороны пролетарской власти и самодержавия. "Царская цензура,- писал он,- кромсая, уродуя и умертвляя живое слово, совершала свою омерзительную деятельность из-за угла, злорадно, втихомолку... Володарский, ведя войны с оппозицией, выступал ее публичным обвинителем, не имея в виду личных целей. Он весь был во власти горевшей в нем идеи. Он твердо верил в то, что на его стороне - огромная и светлая правда... Перед образом честного, смелого и пылкого борца за идею встанем молча и с почтением".

Статья Куприна была перепечатана советскими газетами.

- Разговор с Лениным произвел на меня глубокое впечатление. Я бесконечно верил этому гениальному человеку и готов был сделать все, что он скажет!

Несмотря на согласие и одобрение Ленина, газету издавать не пришлось. Это тяжело отразилось на настроении Куприна. Усложнялась политическая обстановка в стране. Некоторые писатели косились на него за то, что он поверил в мечты большевиков и дал согласие работать для Советской власти. А большевики еще не имели основания считать Куприна своим...

Самое несносное - оказаться в таком промежутке.

Спрашивается: ну, а связь с Горьким? Почему Куприн в такие тяжелые моменты жизни не обратился за дружеской помощью, за моральной поддержкой к Горькому, который жил тут же, поблизости? Ведь ничто резко их не разделяло?

Некоторое объяснение этому мы находим в письме В. И. Ленина, отправленном А. М. Горькому 31 июля 1919 года.

Вот заключительная часть этого письма.

"... Дорогой Алексей Максимович!.. Питер - один из наиболее больных пунктов за последнее время. Это и понятно, ибо его население больше всего вынесло... Нервы у Вас явно не выдерживают. Это не удивительно... каждый месяц в Советской республике растет % буржуазных интеллигентов, искренне помогающих рабочим и крестьянам, а не только брюзжащих и извергающих бешеную слюну. В Питере "видеть" этого нельзя, ибо Питер город с исключительно большим числом потерявшей место (и голову) буржуазной публики (и "интеллигенции"), но для всей России это бесспорный факт.

В Питере или из Питера убедиться в этом можно только при исключительной политической осведомленности, при специально большом политическом опыте. Этого у вас нет...

Понятно, что довели себя до болезни... Вы отняли у себя возможность то делать, что удовлетворило бы художника,- в Питере можно работать политику, но Вы не политик... не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно..."

Совершенно ясно, что в те месяцы и Куприну трудно было рассчитывать на поддержку человека, который, несмотря на значительно большую политическую зрелость, все же не смог противостоять действию внешних, случайных фактов и сам дошел до болезненного состояния.

Это состояние, как мы знаем, привело к тому, что Горький, вняв мудрому совету В. И. Ленина, в конце 1921 года, оставил Россию и вернулся только в 1928 году.

* * *

Рано утром кто-то постучал в дверь "зеленого домика" в Гатчине. Куприн открыл дверь и увидел на пороге свою дочь от первой жены - Лидию. Она приехала из Петрограда с мужем Николаем Михайловичем Леонтьевым.

Александр Иванович взволнованный ходил по комнате и говорил нервно и отрывисто:

- Лиде необходимо первым долгом воспитать в себе твердость. Настали времена, когда от каждого требуется, чтобы он придерживался тех или иных убеждений. Иначе запутаешься, зарвешься, погибнешь...

Я тебе, Лидок, говорю это, чтобы облегчить твою жизнь,- продолжал Александр Иванович. - Каюсь, я не смог принять большого участия в твоем воспитании,- ну, хоть теперь... Правда, у меня у самого голова идет кругом, но все же хочется посоветовать...

И он ласково гладил ей плечо, смотрел в глаза, но видел там только одну печаль и растерянность.

- А вам, Николай Михайлович,- обратился Куприн к Леонтьеву, - вам я тоже хотел бы сказать кое-что... С вами мне легче разговаривать, вы мужчина... Не поймите меня плохо и поверьте моему грешному опыту - самое неверное дело, когда муж строит семью на прихотях тела. Это все - зыбкое и временное. Надо взаимно утолять душевный голод... Посмотрите, как все мы изголодались в человеческих отношениях, ведь это прямо страшно!

Часы пробили восемь. Елизавета Морицевна переглянулась с мужем. В половине девятого отходил поезд в Петроград, кажется - последний. На вокзале по секрету сказали, что ввиду приближения фронта сообщение со столицей будет прервано.

Узнав об этом, молодые супруги стали собираться...

Уже одевшись, Николай Михайлович отвел Куприна к окну и рассказал про удивительную находку в подвале на своей старой квартире.

- Это - в Фуражном переулке, на Песках,- сообщил он. - Летом я уезжал в Самару, а Лида без меня из-за сырости переменила квартиру, оставив в подвале сундук с бумагами, которые ей отдала на хранение мать. По приезде я заинтересовался. Полез в подвал и нашел среди мусора письма Горького, Плеханова, Луначарского, Леонида Андреева. Мамина-Сибиряка. А также и ваши документы... Вот, я кое-что привез с собой.

И Николай Михайлович вынул из бокового кармана пожелтевшие листки.

Куприн долго задумчиво перебирал бумаги, потом закрыл лицо ладонью и, отвернувшись, сухо произнес:

- Скоро, наверное, и меня превратят в один только "документ"!

Серое утро глядело в окно, когда Лида и ее муж покинули маленький домик на Елизаветинской. Куприн стоял у калитки с младшей десятилетней дочерью Ксенией и махал рукой.

В тот же день Гатчино было отрезано от Петрограда. В город вступили белые войска генерала Юденича.

* * *

В 1937 году, уже вернувшись из Парижа, жена Куприна - Елизавета Морицевна - рассказала мне, при каких обстоятельствах осенью 1919 года она с мужем и дочерью уехали из России.

"На другой же день после прихода белых Александр Иванович отправился к представителю их командования графу Палену и заявил ему, что надо принять самые решительные меры против еврейского погрома.

Тот сказал:

- Погрома не будет. Вы видите - мы даже войска не ввели в город во избежание эксцессов.

- В таком случае, надо успокоить население,- сказал Александр Иванович.

- Как?

- Необходимо составить обращение, в котором было бы сказано, что всякие попытки устроить погром будут сурово наказываться.

В тот же день по городу был расклеен приказ, составленный Куприным. В нем говорилось, что погромщики будут подвергнуты серьезному наказанию. И в этом отношении все прошло спокойно.

Было очень голодно. Я решила с десятилетней Ксеней ехать "мешочничать" в Ямбург. Приехали туда. Стоим в очереди перед каким-то магазином, и вдруг проносится слух, что белые бегут из Петрограда. И действительно, появились беженцы на извозчиках, на велосипедах, с детскими колясками, с тюфяками на плечах... Видим, идет и Александр Иванович. Бросились к нему обрадованные, а он - мрачный как туча. Сказал, что узнав об отступлении белых, решил и сам идти, чтобы с потоком беженцев не потерять жену и дочь.

- Вы только подумайте,- сказал он,- что бы получилось, если бы я один остался в Гатчине, а вас белая армия поволокла бы с собой в Европу! Страшно представить!

- Как же наши вещи, мебель? - спросила я у него.

- Бросил все на произвол судьбы,- ответил он. - Даже двери не запер на ключ. Зачем? Все равно тот, кто захочет, взломает.

- Так-таки и не захватил с собой ничего?

- Вот - чемоданчик... Положил в него томик Пушкина, фотографии Толстого и Чехова... кое-что из белья...

Больше всего муж жалел о своем архиве.

Тем временем Ямбург все наполнялся и наполнялся беженцами, войсками, обозами. Началась бестолочь, паника. В этой кутерьме я опять ухитрилась потерять Александра Ивановича и пошла с дочерью пешком в Нарву. В Нарве мы переночевали у какого-то сапожника. Утром во двор упал снаряд... Сапожник посоветовал нам:

- Вы - господа, и вам опасно попасть к красным. Тикайте дальше.

И мы "тикали" до Старой Нарвы.

- Что с вами?

- Кто ваш муж?

- Писатель Куприн.

И мы отправились в Ревель, а оттуда, словно подхваченные огромной волной, стали совершать переезд за переездом. Сперва Финляндия, где Александр Иванович хотел "зацепиться", чтобы быть поближе к России, потом Англия, наконец - Париж. Мы чувствовали себя щепками, попавшими в водоворот".

Этими словами Елизавета Морицевна закончила свое грустное повествование.

* * *

Уже спустя несколько месяцев после того, как Куприн расстался с Россией, живя в Хельсинки (Финляндия), он делает попытки добраться до Куоккала, где жил И. Е. Репин, у границы с Россией, чтобы хоть оттуда "подышать теплом родины". Потом, спустя много лет, он мне признался, что у него было тайное намерение "проскользнуть через Сестру-реку в Страну Советов, а там... что бог даст! На родной стороне и наказание принять было бы не страшно!"

Однако финляндская администрация, может быть, подозревая этот умысел, не давала разрешения на поездку. Судя по его письмам к И. Е. Репину, Куприн уже тогда тосковал по России, русскому языку, русской природе. Но судьба гнала его все дальше и дальше от рубежей родной земли.

С первых дней жизни в эмиграции Куприн не перестает в письмах к сестрам в СССР жаловаться на крайнюю бедность, жизненную неустроенность, хроническое безденежье.

К 30-м годам настроение совсем снизилось: приближалась старость, одолевали болезни. Письма к родным становились все более безнадежными. Куприн рассказывает о том, что живет он с семьей в подвальном этаже. Около квартиры - палисадник в квадратную сажень и в нем плющ. Александр Иванович пробовал посеять на клумбе цветы, но земля какая-то неродимая, мертвая, ничего не вырастишь. Еле сводили концы с концами; в день нельзя было тратить больше 15 франков, да и то в кредит. Часто за неплатеж выключали газ, электричество...

Острая материальная нужда заставляла заниматься неинтересной, далекой от большой литературы редакционной поденщиной. Все дни уходили на чтение и правку чужих рукописей. Работал Куприн без увлечения, без радости, по его собственному выражению, "как верблюд".

Но самое ужасное было то, что иссякали творческие силы, угнетали чужая страна, чужая жизнь и нравы...

"Ненастоящая жизнь здесь, нельзя нам писать здесь!" - жаловался он.

Упадок творческих сил был закономерен, так как чрезвычайно сузился круг наблюдений. Глубоко национальный писатель мог писать только о родине. На чужбине оборвалась привычная связь с читателем...

Среди произведений Куприна, написанных за границей, очень немного рассказов, отражающих жизнь Франции. В большинстве же это думы и настроения, вывезенные из дорогой сердцу родины, о которой ни на минуту не перестает страдальчески вспоминать Куприн.

Для него если природа, то - русская природа, если люди, то - русские люди!

Такая возможность представилась в 1922 году. Об этом я слышал от известного в свое время критика И. М. Василевского:

- Группа "сменовеховских" деятелей издавала в Берлине газету "Накануне",- вспоминал Василевский. - Все сотрудники этой газеты потом должны были получить визу для возвращения в Россию. В Париже мне, как представителю "Накануне", поручили заключить договоры с крупнейшими писателями. А. Н. Толстой подписал договор немедленно, Куприн тоже быстро согласился. Бунин отказался наотрез, а узнав, что Куприн подписал договор, тотчас отправился к нему и убедил отказаться от соглашения. "Другой разговор, если бы вас пригласило само Советское правительство,- говорил он. - А возвращаться при посредстве каких-то "сменовеховцев", которых я знаю как политических спекулянтов,- ниже вашего достоинства, Александр Иванович!" Я видел лицо Куприна, когда он рвал договор,- сказал в конце своего рассказа Василевский,- оно было искажено страданием. Ему страстно хотелось в Москву, но и в доводах Бунина была какая-то правда...

О своей мечте вернуться домой, чтобы хоть умереть на родной земле, о своем отвращении к нравам белых эмигрантов, погрязших в сплетнях, интригах, мелкой грызне и подсиживании друг друга, Александр Иванович писал еще в 1924 году своей первой жене Марии Карловне Иорданской: "Боль и тоска по родине не проходят, не притерпеваются, а все чаще и глубже..."

* * *

Вернулся Куприн в Россию в начале июня 1937 года. Среди белоэмигрантов распространились всякие сплетни и злостная клевета по поводу его отъезда. Одну из легенд опровергает близко знавший Александра Ивановича еще до революции Е. С. Хохлов в статье "Как Куприн закончил свою жизнь на родине".

"После отъезда Куприна из Парижа,- пишет Хохлов,- приходилось слышать - а иногда и читать,- что писателя "увезли" в Россию чуть ли не в полусознательном состоянии, что "там" он прожил пятнадцать месяцев, не отдавая себе отчета в происходящем, и что вся поездка его была "организована" Елизаветой Морицевной в каких-то целях, ей одной известных. Эмиграция до сих пор сохранила специалистов брать под подозрение всякое искреннее движение души и испакостить всякое человеческое чувство, если только речь идет о ненавистной, непонятной для них новой стране... Конечно, Куприн проявлял признаки утомления уже здесь, в Париже. Его жизненный ритм растягивался с каждым годом. Уехал он, однако, не только в полном сознании совершаемого поступка, но и в состоянии нетерпения".

"В самую последнюю минуту, перед отъездом, отец сказал мне: "Осуществляется мечта моя! Я готов пойти в Москву хоть пешком, лишь бы туда вернуться!"

Раздел сайта: