Арсеньева Лидия: О Куприне

О Куприне

Я хорошо знала Куприна, но и я, как все другие, могу писать о нем только с личной точки зрения. Я не видела Куприна в год его возвращения в Россию, т. к. жила в это время в Шотландии. Но я видела его веселым, энергичным и слабым, больным (в 1935 году), слепнущим, по временам даже теряющим память, но никогда не терявшим своего купринского «я», своего «неуемного татарского нрава», — выражаясь его собственными словами. Куприн неизменно ссылался на этот «неуемный татарский нрав» как на исчерпывающее объяснение своих поступков, когда ему случалось рассердиться, выйти из себя, хотя бы и по справедливому гневу, или просто вспылить. (И в «Юнкерах» Куприн говорит о своем татарском нраве.) Как-то раз при мне жена Куприна Елизавета Маврикиевна сухо сказала: «Этот татарский характер — просто предлог. Надо уметь сдерживаться». Куприн не ответил сразу, а серьезно подумал и сказал: «Нет, это не предлог. Мне приходится сделать во много раз большее усилие, чем многим другим, включая и мою жену, чтобы сдержаться».

Я думаю, что Куприн был прав: его чувство, душевная реакция шли быстрее контроля сухого рассудка. Но при этом Куприн никогда бы не обидел человека слабее его, душевное движение жалости было в нем сильнее раздражения, гнева или справедливого желания наказать. Когда Куприн действительно хотел, он умел сдерживаться.

Он месяцами гостил у нас в имении, в Нормандии, и никогда ничего не пил в это время. Каждый знает, как трудно привыкшему к вину человеку хотя бы и временно, но совершенно отказаться от своей многолетней привычки. А у Куприна было достаточно силы воли и выдержки не прикасаться в нашем доме к вину. Елизавета Маврикиевна это знала и, охотно соглашаясь на разлуку с мужем, сама уговаривала его поехать к нам отдохнуть. (Елизавета Маврикиевна была связана своей работой в библиотеке и не могла уехать из Парижа вместе с Куприным.) Особенно Куприн воздерживался пить в присутствии моей матери и относился к ней с какой-то милой, чуть старомодной дружбой.

Как-то раз на русском балу в отеле «Лютеция» Куприн много выпил и, входя в зал, что-то громко, возбужденно говорил, размахивал руками, а за ним смущенно шли два молодых писателя, видимо, стараясь успокоить его.

Мы, т. е. моя мать, муж, двое друзей и я, сидели за столиком и ужинали. Увидев нас, Куприн остановился, точно в нерешительности, а затем направился к нам. Отец нахмурился, боясь какой-нибудь бестактности, но Александр Иванович подошел, поздоровался и, садясь за стол, сказал своим обычным тихим голосом: «А я не знал, что вы здесь. Терпеть не могу балов. Как вышел из юнкерского училища, так и перестал их любить. Не знаю, что с собой делать на этих балах, и слоняюсь, как неприкаянный, от буфета к буфету». Меня вскоре пригласили на танец, а когда я вернулась к столу, то застала такой странный для бала, такой несоответствующий общему шуму и веселью разговор, что, приехав домой, тщательно записала его. Под завыванье саксофона и негритянский ритм джаза Куприн говорил тихо, серьезно... о мудрой старости:

— Радоваться в молодости легко: радует ощущение бытия, радует крепкость, ловкость тела, радуют влюбленности, радуют надежды на будущее, которое мы всегда представляем почему-то лучше настоящего, а вот сохранить радость на закате жизни — нелегко, совсем нелегко. Надо научиться радоваться чужой радости, чужой жизни и тому внешне бедному, что теперь может дать жизнь. И я как особой милости прошу у Бога дать мне эту радость. А вот вы, — обратился он к моей маме, — всегда сохраните эту радость. Вы не отходите от жизни, а воспринимаете ее спокойно и мирно, хотите мира всего мира и, не цепляясь за молодость, мудро и радостно ждете заката жизни, как тихого вечера после жаркого, знойного, хлопотливого дня, — Куприн задумался и совсем тихо добавил: — Да, жизнь мудра, и надо подчиняться ее законам. И жизнь прекрасна, в ней вечное воскресенье... Все связано, все сцеплено. Надо любить жизнь, но надо и покоряться ей.

надо подумать о старости, я понимаю всю мудрую философию и доброту этих слов.

В Куприне было много доброты и ребячества. Он, например, очень не любил одного писателя — Р., гостившего у нас летом одновременно с Куприным, но ни разу не обидел его, добродушно говоря: «Конечно, я злюсь, когда ко мне пристают, но обидеть Р. нельзя — он человек больной и неудачливый». Писатель Р. почему-то считал нужным подчеркивать свое «скромное почтенье» к Александру Ивановичу и раздражал этим Куприна ежедневно. Куприн отмалчивался и в отсутствие Р. отлично передразнивал его голос, слова и, потирая руки, говорил якобы «проникновенным» голосом фразу Р.: — «Я человек иерархический, я свое место знаю». И вот как-то раз Куприн гулял по парку, что-то тихо напевая. Я сидела в доме, возле окна, с книгой, и Куприн меня не видел. Пришел этот «человек иерархический» и долго, нудно, почтительно расспрашивал Куприна о долге писателя перед публикой, о чувстве писателя во время творчества и т. д. Куприн отвечал односложно, коротко, но вежливо. Когда Р. наконец ушел, Куприн остановился, отдуваясь, и до меня долетели тихо, но очень выразительно сказанные слова: «Пошел бы ты лучше, милый мой, к чертовой бабушке!» Я не выдержала и рассмеялась. Куприн поднял голову, увидел меня и сказал:

— Ага! Услыхали. А это ведь не для дамских ушей... — И, смеясь, добавил: — А как вы думаете, я ведь все-таки характер выдержал и был вежлив и молчалив, как каменный идол.

В это лето Куприн писал «Юнкера»[8]. С утра он уходил в гостиную и за небольшим овальным столом работал все утро. Мы хотели переменить этот стол на большой письменный, но Куприн запротестовал, уверяя, что для него ничего не нужно менять, что ему и так удобно. Всегда и во всем, даже в таких мелочах, Куприн был исключительно легким, приятным, неприхотливым гостем. Обычно с ним приезжал писатель Б. Лазаревский[9]«страж», как говорил Куприн. Елизавета Маврикиевна не скрывала, что она спокойнее за мужа, когда с ним Лазаревский, которому она давала десятки поручений — когда и какое лекарство должен выпить Куприн, какое пальто надеть и прочее. Но Куприн все делал сам, никогда никого не беспокоил, и Лазаревский сокрушался, что он «ничем не полезен Александру Ивановичу и только небо коптит».

В это лето Т. Сухотина-Толстая (внучка Толстого) и я обычно играли в теннис по утрам, несмотря на солнце и жару. И вот прибегу на минутку с теннисной площадки спросить Куприна, не хочет ли он чашку кофе, и только войду в гостиную, сразу исчезнет азарт теннисного сражения, исчезнут житейские мелочи, точно попадаешь в другой мир. В прохладной комнате с зеленоватым светом от деревьев парка за большими окнами сидит, согнувшись у стола, маленький, седеющий человек и быстро пишет своими крупными каракулями. И полная тишина, какая-то особенная тишина в комнате.

Куприн никогда не читал нам написанного, но иногда говорил о своей «будущей книге» (его слова). «Юнкера» были ему дороги. Юнкер Александров, т. е. сам Куприн в молодости, доставлял Куприну-писателю много забот. Юнкер Александров был хорошим, но непокладистым мальчиком (опять неуемный татарский нрав!), и Куприну было трудно и не похвалить свой прототип, и в то же время дать точный образ этого честного, доброго, прямого и типичного для своего училища юнкера. Куприн писал «Юнкера» с любовью, тщательно останавливаясь на деталях уклада жизни, например на описании выхода юнкера в отпуск, осмотра его одежды, полонеза на балу в институте, уроков учителей, «Звериады», экзаменов, слов присяги.

— Я хотел бы, — сказал мне Куприн, — чтобы прошлое, которое ушло навсегда, наши училища, наши юнкеры, наша жизнь, обычаи, традиции остались хотя бы на бумаге и не исчезли не только из мира, но даже из памяти людей. «Юнкера» — это мое завещание русской молодежи.

В это время нельзя было допустить и мысли о возможности возвращения Куприна в Советскую Россию. Но как-то вечером на террасе сидели М. А. Маклакова, покойный Н. Чебышев, Лазаревский, Рощин, моя семья и говорили об отъезде Алексея Толстого в СССР. И Куприн тогда сказал: Уехать, как Толстой, чтобы получать «крестишки иль местечки», — это позор, но если бы я знал, что умираю, что непременно и скоро умру, то и я уехал бы на родину, чтобы лежать в родной земле».

«серьезных разговорах». Если не считать часов напряженной утренней работы и нескольких действительно серьезных разговоров, в остальное время Куприн был веселым собеседником с большим чувством юмора. Однажды я пожаловалась ему, что не запоминаю чисел, дат, номеров телефона.

— А мой номер телефона вы помните? — спросил Куприн.

— Нет, к сожалению, не помню, — ответила я.

— Ну тогда я вам помогу, и вы никогда не забудете, — улыбаясь, сказал Куприн. — Вот послушайте: по бокам два старика, а в середине 18-летняя девушка.

— Что это? Армянская загадка?

— Нет, это мой телефон, — смеясь, ответил Куприн. — 0 18 0. И он был прав: после стольких лет я не забыла этого номера.

Куприн обладал удивительной способностью как-то по-детски радоваться, и эта черта его характера очень трогала, в ней сказывалась чистота сердца и непосредственность. Впрочем, кто, кроме Куприна, смог бм написать его странную, грязную «Яму»[10] и суметь подойти к этой «Яме» с глубокой душевной чистотой?..

Куприн не выносил парадных выездов, приемов и очень любил простые незамысловатые развлечения: любил ходить в цирк, любил ходить с нами собирать грибы в соседнем сосновом лесу, и собирал же с увлечением, с истинно спортивным азартом, стараясь собрать больше, чем другие. По вечерам мы часто играли в «шарады», и у Куприна оказались поразительные актерские способности. Никогда не забуду Куприна, обучающего нас изобразить (без грима) богиню Кали, придуманную им самим — «Калиостро». А финал шарады — ее «целое», т. е. Калиостро, Куприн играл сам и действительно создал образ хитрого, лукавого мага-чародея.

«складками добродушного сенбернара», по выражению Куприна). Все мы с ружьями. Мы только что стреляли в цель, и Куприн командовал: «Шагом марш... На-а пле-чо!», а для украинца Лазаревского — отдельная шутливая команда: «Железяку на пузяку — гоп!» И мы довольно «отчетливо» (юнкерское выражение Куприна) и с удовольствием исполняли команду.

Помню, как хохотал Куприн и, утирая слезы смеха, просил Лазаревского «утихомириться», когда Лазаревский совершенно точно изображал полуночный крик петуха. Но Лазаревский кричал не в двенадцать часов ночи, когда петухам полагается возвещать полночь, а вечером или когда ему вздумается, и все окрестные петухи начинали орать что есть мочи, нарушая все законы петушиного крика, известные еще с евангельских времен. Так же хорошо умел Лазаревский имитировать собачий лай, но, вероятно, в передаче Лазаревского собакам сообщалось что-то пугающее, т. к. в ответ со всех сторон собаки начинали яростно лаять, визжать и выть. Обычно Лазаревский начинал свой «лай» вечером, и это не нравилось Куприну. «Не надо дразнить собак, — говорил он. — Зачем их будить? Пусть спят, отсыпаются. Собачья жизнь — часто жизнь трудная, а во сне собака, может быть, видит, что грызет вкусную кость и что у нее не злой, а добрый хозяин».

Куприн любил животных, знал их и умел говорить о них. В его квартире на стене висел портрет Сапсана — огромной собаки-меделяна, рискнувшей своей жизнью, чтобы спасти жизнь маленькой Кисы — дочки Куприна. О «династии» Сапсанов, о его предках, Куприн мог говорить часами, и говорил так увлекательно, что однажды Елизавета Маврикиевна, которая знала все подробности и этого рассказа, и событий, присела «на минутку» послушать и так заслушалась, что опоздала открыть свою библиотеку. Куприн действительно любил и понимал животных, не наделяя их человеческими побуждениями и психологией, вникал в их мир и сердце. Благодаря дружбе Куприна, в дореволюционной России, с цирковыми укротителями, клоунами, Куприн «встречался и был другом» (его выражение) со львами, слонами, обезьянами, леопардом и с пантерой. «Дружба с леопардом и пантерой, — говорил Куприн, — научила меня понимать собачью психологию и относиться к ней с уважением, т. к. я вижу, какой огромный путь самосовершенствования проделала кошка от ее предков до наших дней, но не потеряла своей индивидуальности».

Исключительное терпение и ласка были у Куприна по отношению к животным. Он всегда старался понять, почему животное капризничает, не слушается, злится. «Эти господа четвероногие, — говорил Куприн, — никогда и ничего без причин не делают. Надо понять причину, устранить ее, и тогда животное будет вас слушаться».

Такого терпения в отношении к людям у Куприна не было, и хотя, как я писала, он умел сдерживаться, когда хотел, все же бывало, что совершенно неожиданно для собеседника Куприн мог сильно вспылить. Обычно это случалось, когда кто-нибудь, даже невольно, задевал что-либо дорогое сердцу Куприна. Я помню, как чуть не произошло дуэли из-за «Гранатового браслета». Куприн, А. Ладинский[11]«Поединок» лучшим рассказом Куприна.

— «Поединок»? — удивился Куприн, — а по-моему, «Гранатовый браслет».

Ладинский настаивал на своем мнении. Куприн горячо доказывал, что в «Гранатовом браслете» есть высокие, «драгоценные чувства людей» (выражение Куприна). Слово за слово, и Ладинский сказал, что он не понимает «Гранатовый браслет», т. к. фабула — «неправдоподобна».

— А что в жизни правдоподобно? — с гневом ответил Куприн. — Только еда да питье да все, что примитивно. Все, что не имеет поэзии, не имеет Духа.

На эту фразу Ладинский обиделся, говоря, что в непонимании или в нелюбви к поэзии его упрекнуть нельзя. Спор разгорался и делался все более резким. Перебить этот спор ни мне, ни мужу не удавалось. (Не знаю, что думал толстый француз — шофер такси об этих неспокойных иностранцах, но он все прибавлял и прибавлял скорость.)

«драгоценное» чувство было связано у Куприна с «Гранатовым браслетом». Ладинский повторял:

— Я уже сказал, что не могу оспаривать вашего мнения, но я его не разделяю и остаюсь при своем мнении.

— «Гранатовый браслет» — быль. Вы можете не понимать, не верить, но я терпеть этого не буду и не могу. Пусть вы чином постарше меня — это не имеет значения, я вызываю вас на дуэль. Род оружия мне безразличен.

К чести Ладинского, я должна сказать, что, понимая разницу лет и любовь Куприна, он попробовал успокоить Александра Ивановича.

— Александр Иванович, да что вы?.. Как можно... Ведь я... — но, посмотрев на лицо Куприна, остановился на полуслове и мрачно сказал;

— От дуэли порядочные люди не отказываются. Я принимаю ваш вызов.

Наступило тяжелое молчание. Вдруг мой муж открыл стекло, отделявшее нас от шофера, и что-то тихо сказал ему. Я догадалась, что муж велел шоферу ехать как можно дольше, чтобы выиграть время. И действительно, такси потянуло на какие-то бесконечные незнакомые улицы. Долго мы старались примирить, успокоить, уговорить, но ничего не добились. Противники упорно молчали. Я с ужасом представляла эту недопустимую, немыслимую дуэль и, чуть не плача, сказала Куприну:

— Если вам себя не жаль, жизни не жаль, жены не жаль, то хоть бы вы обо мне подумали. Всю жизнь я буду мучиться, что не сумела остановить этой дуэли.

А муж добавил:

— В истории русской литературы, и совершенно справедливо, будут обвинять нас.

— А если я останусь жив, то из меня сделают второго Дантеса, — пробурчал Ладинский.

И опять наступило молчание.

Свет уличных фонарей упал в автомобиль, и я увидела, что Куприн обводит внимательным взглядом наши печальные, расстроенные лица.

— А ведь это верно, — сказал он своим обычным ласковым голосом, — только вы забываете, что в Дантесы и я могу попасть. Тем более что вы поэт, а я только прозаик, — обратился он прямо к Ладинскому и процитировал стихи на смерть Пушкина:


Из пистолетного ствола.
Оборвано теченье строк,
И вьется голубой дымок... —

подхватил Ладинский.

Прощаясь около дома, Куприн обратился ко мне и повторил:

— А все-таки «Гранатовый браслет» — быль. Спокойной ночи и не сердитесь на крутой нрав старика.

«Гранатовый браслет», я так до сих пор и не знаю. Спросить самого Куприна я не решалась, т. к. понимала, что нечто очень дорогое и личное — «драгоценное» — связано с этим рассказом.

Приблизительно за год до этой, к счастью, не состоявшейся дуэли был напечатан мой первый рассказ, и вечером, к ужину, у нас собралось человек двадцать друзей. Во время ужина Куприн несколькими каплями шампанского окропил мне голову и торжественно сказал:

— Да будет это крещением писателя. Старая Лександра посвящает вас на путь литературы. Рыцарей посвящали мечом, а я вас посвящаю благороднейшим напитком.

Ладинский сейчас же сказал экспромт:

Лександр Иванович Куприн
Вас посвятил в литературу,
Я ж вам желаю до седин

— Очень хорошо, — похвалил Куприн, — но, знаете, Феб все же лучше Амура. Амур — существо непостоянное, взмахнет крылышками и улетит. А Феб вернее, он останется и при сединах.

Следует отметить, что Куприн уделял много внимания и времени молодым писателям. Много раз я видела их в доме Куприна, приходивших за советом и познаниями, и Куприн считал своим долгом помогать начинающим.

— Конечно, это отнимает много времени, а я стар и слаб, — говорил Куприн, — и пишу я теперь медленнее, но ведь и Чехов был и занят и болен, а для всех находил время. Все мы у него перебывали.

Но именно потому, что я знала, что и у Куприна многие «перебывали», я не решилась попросить его прочесть этот мой первый рассказ. Со своей обычной вековой хитрецой Куприн сказал мне:

— Вы что же, загордились? Мне, старику, и прочесть не даете. Принесите-ка мне ваш рассказ. Но чур! Уговор дороже денег — на критику мою не сердиться, не обижаться.

Привожу целиком письмо Куприна. (Подлинник хранится у меня.)

«Дорогая Лидия Викторовна! Простите ради всех Святых: уже давно запоем прочитал я ваш чудесный рассказ «Операция». Мне оставалось только перечитать его, чтобы отметить в памяти наиболее характерные места. Книгу сегодня или завтра Вам пришлю, а с критикой, извините, немного запоздаю. Не хочется писать общих затрепанных дежурных плоских слов, годных для того, чтобы официально отделаться. Но, как назло, в эти дни меня треплят, как сухую воблу, все, кому не лень и кому не стыдно.

Ваш друг и слуга А. Куприн.

«Ваш друг и слуга»! Как это характерно для Куприна с его великодушием доброго человека и скромностью большого русского писателя...

Печатается по журналу «Грани» (1959. № 43. С. 125—131).

Арсеньева — псевдоним Лидии Викторовны Часовниковой (печаталась также под псевдонимом Л. Часинг); автор книги рассказов «Концерт», опубликованной в Париже без указания года издания (незадолго до начала второй мировой войны).

[8] Роман «Юнкера» вышел в Париже в 1933 г.

[9] —1936) — писатель-прозаик. До эмиграции вышло его 15-томное собрание сочинений. Оставался плодовитым беллетристом и в эмиграции.

[10] Первая часть повести Куприна «Яма» была напечатана в 1909 г. в сборнике «Земля»; затем — в том же сборнике № 15 в 1914 г. и в № 16 в 1915 г. Отдельное издание, объединившее все три части повести, вышло в 1916 г. в Москве тиражом 20000 экз.

[11] Ладинский Антонин Петрович (1896—1961) — поэт, прозаик; автор поэтических сборников «Черное и голубое» (1930), «Северное сердце» (1934), «Стихи о Европе» (1937), «Пять чувств» (1938), «Роза и чума» (1950), автор нескольких исторических романов. В 1955 г. Ладинский вернулся в СССР.

Раздел сайта: