Гемма

Гемма

Зачем полковник Лосев таскал с собою, среди всякого домашнего хлама, натисканного в дряхлый кожаный чемодан, эту совсем ненужную, бесполезную вещицу — он, пожалуй, и сам не мог бы ответить. Долгий и тяжелый путь его вовсе уже не был удобен, чтобы возиться с пустячными игрушками: дорога из Петербурга на юг России в добровольческую армию, дьявольская гражданская война, отступление, Новороссийск, Константинополь, Болгария, Сербия и, наконец, Франция… Вся жизнь заключалась в лихорадочном складывании и раскладывании походных вещей, которые с каждым этапом убывали в количестве. Но — странно — дешевенькая сердоликовая печатка никогда не терялась. При разборке и сборке вещей она как-то сама лезла на глаза, и ее механически швыряли на дно чемодана: «Все равно, места совсем не занимает, а вес пустяковый». Так, после многих странствий и приключений добралась русская печатка инталье, аляповатая на вид, до славного и доброго города Парижа, до столицы мира, успокоилась прочно на мраморном сером надкаминнике, в шестом этаже гостиницы «Старая Гаскония», на самом краю города-гиганта. И уже успела вся покрыться пылью.

Полковник Лосев из блестящего когда-то академика и флигель-адъютанта сделался отличным городским шофером. За работой был всегда трезвым, с пассажирами приветливым, владел свободно и изысканно французским языком, а главное, был весьма осторожен в езде и никогда не соглашался мчаться дуром, как бы яростно этого ни требовали нервные дамочки и нетерпеливые господа. Оттого-то и клиентура у него была постоянная и солидная, за которой он жил, не испытывая особенно резкой нужды.

Правда, бывали иногда черные полосы безработицы или забастовок, когда поневоле приходилось туже затягивать живот.

Как-то, в один из таких мрачных дней, взглянул случайно полковник Лосев на свою сердоликовую печатку и подумал:

«Я за нее заплатил в Гдове, у старьевщика, когда-то пять рублей. Почему бы теперь не попытаться загнать ее в какую-нибудь лавочку случайных старинных вещей? Франков так за шесть, за пять, а то и за четыре или три? На кой мне черт наконец эта дурацкая птица и эта мордатая кошка?» Сказано где-то давно уже, чуть ли не в Екклезиасте:

«Брюхо пустое — ноги резвые». Вставши рано утром, полковник Лосев успел к вечеру обегать все магазины редких старинных вещей на улице Фобур-Сант-Онорэ[1] и великое множество парижских лавок «Антикитэ»[2]. Но успеха он не имел ни малейшего. Кое-где сердолик брали в руки, равнодушно разглядывали на свет и холодно говорили: «Такими предметами не интересуемся». В другом месте, сонливо взглянув, бросали сердолик на прилавок. «Не берем». А в третьем, ничего не сказавши, коротко и отрицательно качали головой, и так — без конца.

за буфетом, познакомился и с удовольствием разговорился с почтенным стариком, господином Конопатовым. Конопатов был московский кондовый человек, когда-то упорный и ревностный старообрядец, и принадлежал раньше к богатейшей семье, торговавшей на Балчуге искони веков железным ломом. Этот старозаветный человек совсем поразил и очаровал своими своеобразными знаниями удивленного полковника. Он умно и очень интересно говорил об архитектуре древних русских храмов XI и XII столетий, о старых славных изографах и иконописцах православия, унесших с собою в вечность тайны своих способов, приемов и чудесных нетленных красок; о древних ризах, панагиях, плащаницах, паникадилах, светильниках и о прочей строгой лепоте церковных приборов в давно ушедшие времена. Потом разговор или, вернее, импровизированная лекция как-то сама соскользнула на Урал и Екатеринбург, где и до сих пор еще живут замечательные резчики по камню, специалисты по малахиту и яшме, большие искусники ловко обделывать второстепенные цветные камешки в печатки, вставочки и другие игрушки…

Вот на этом-то месте полковник Лосев, до сих пор слушавший старообрядца, раскрыв рот и развесив уши, решился вполголоса сказать о своем сердолике. К его удивлению, Конопатов заинтересовался:

— На сардониксе?

— На сердолике.

— Ну, да это — все равно. Но сардоникс — и звучит знаменательнее, и отдает Библиею. А кстати, скажите внешние приметы вашей вещички.

— Первое, — начал полковник Лосев, — первое: на самом верху, в левом углу, сидит, раскрыв клюв, маленькая, хорошенькая, серенькая птичка. А внизу, справа, сидит на полу презлющий котяга с большущими злыми глазами и глазеет на птичку. А по диагонали между ними протянута надпись: «Птичка поет, а кот не глядит».

— И это все? — спросил с иронической усмешкой старообрядец и еще раз заутюжил и разутюжил рыжую бородку.

— Да, как будто бы все…

— Ах, господин полковник, господин полковник. Память-то у вас должна бы быть повострее. Ну, хотите, я вам сейчас кое-что напомню.

— Пожалуйста, прошу вас, буду очень благодарен.

— Хорошо. Да неужели вы и взаправду не заметили, что в слове птичка перекладина на литере п так угнута вниз, что уже получается не п, а широко расставленное м. Отчего и выходит не птичка, а как бы скорее мтичка.

— Ах, боже мой. Да ведь это верно. Как же я зазевался-то?

— И еще я вам кое-что укажу. Мтичка-то ваша, конечно, серенькая, а все-таки на правом нижнем перышке у нее есть тонюсенькая розовая полосочка. Так, чуть-чуточная.

— Ну, уж этого, признаюсь, я никогда не примечал, — развел руками Лосев. — Но вы-то, вы-то откуда все это знаете, ваше степенство? Ума не могу приложить. Чудеса какие-то!

— У меня, видите ли, ваше высокоблагородие, — глазок-смотрок. Тем все мы, купцы, и живы. А вот позвольте-ка мне на этих днях, так завтра, послезавтра, к вам наведаться на квартиру. Очень бы желал поглядеть на вашу мтичку.

— Пожалуйста, пожалуйста, — заспешил полковник Лосев. — Сделайте честь и милость. Позвольте, я сейчас на картоне вам мой адрес напишу. Я человек холостой и свободный, от пяти вечера до восьми всегда дома. Очень буду рад вас увидеть!

Через три дня почтенный старообрядец Конопатов постучался вечером в дверь крошечной гостиничной комнаты полковника Лосева.

— Вот я и пришел вас навестить, — сказал он, снимая пальто. — Ну, уж надо правду сказать: к вам взбираться — все равно что Балканы переваливать. Полковник засуетился было.

— Сейчас я чай вскипячу. А может, красненького винишка бутылку разыграем? У меня есть недурное божелэ…

Но Конопатов от угощения решительно отказался:

— Благодарю от души, но отложим этот кутеж на другой раз. Теперь у меня времени — всего пять минут, и то в обрез, в обрез. Я пришел, чтобы посмотреть на ваш резной сардоникс. Покажите, сделайте милость. А это не он ли у вас на камине? Позвольте полюбоваться?

Лосев предупредительно вытер тряпкою пыль с сердолика и передал его старообрядцу. И он сам залюбовался тем, с какой бережной уверенностью и свободной ловкостью его гость рассматривает печатку, деликатно переворачивая ее с боку на бок и щуря глаза. И — странно: с каждым движением осторожных пальцев Конопатова сердолик становился изящнее и красивее и приобретал все новую, свежую, наивную прелесть.

«Вот точно так же, — подумал Лосев, — внезапно хорошеют в руках знатоков и специалистов предметы их глубокого ведения: вина, костюмы, лошади, драгоценные камни, книги, женщины и холодное оружие».

— Да, — сказал протяжно Конопатов, поднимая глаза на полковника, — эта вещичка, поистине можно сказать, не деревянная, а прекрасная художественная резьба по ониксу, по самому твердейшему, после алмаза, камню, который свободно режет стекло. И, посмотрите, что за чудесная, тонкая работа, какая тонкость и сколько терпения! Это — настоящая гемма инталье, и ее смело можно поставить рядом с прекрасными образцами Древней Греции, Древнего Рима и эпохи Возрождения! «Инталье» — вот как назывались у знатоков такого рода шедевры. Вы, вероятно, не хуже меня знаете кое-что об этом великом искусстве, о резьбе по твердому камню?..

— Простите, Евмений Силыч, — почтительно, но без ложного стыда сказал полковник, — простите мне мое полнейшее неведение в этой области, но я — весь внимание. Говорите, пожалуйста.

— Хорошо. Этому искусству уже много тысяч лет, и началось оно чуть ли не с того древнего времени, когда человек с четверенек стал на две ноги. С самого каменного периода. Вековые пирамиды и старинные саркофаги заключают в себе сначала искусно вырезанных скарабеев, мистических жуков. Потом художество идет выше. В сокровенных заклятых усыпальницах фараонов ученые люди, нарушая загробную волю мертвецов, выкапывают из-под праха веков изумительные каменные доски, на которых артисты тех времен вырезали охоты, пиры и войны величайших владык, придавая событиям непонятную нам теперь красоту и условную верность. Затем — Древняя Греция, воистину золотой век человечества, какой-то божественный радостный расцвет красоты и искусств: зодчества, ваяния, живописи, танца, любви и жизни. Вот когда искусство резьбы по камню достигло своего кульминационного пункта. Знали ли вы как следует государственный Эрмитаж в Санкт-Петербурге? Там была одна древнегреческая гемма, барельеф, вырезанный из сардоникса. Лучший художник того времени, по имени Александр, провел целых двадцать лет в работе над этим чудесным произведением искусства. Вот что такое геммы, сударь!

Но золотой век канул в бесконечность, увлекая с собой много тайн и недоговоренных слов. Владычество над миром перешло к жестоковыйному Риму. Рим жил широко и жадно, жестоко и сурово даже в свои изнеженные времена. Бани, акведуки, термы, триумфальные арки, победные колонны — вот было его завоевательное творчество. Однако в резном по камню искусстве Рим оставил кое-где свои могущественные следы. Какие удивительные портреты, какие выразительные профили, дышащие силой и властью! И, кажется, первыми изобрели римляне небольшие сердоликовые печатки с изображением родового герба, которыми они припечатывали свои восковые послания. И вот последний этап: эпоха Возрождения. Искусства снова расцветают, как сад, после мокрой осени и снежной зимы, весною. Из-под земли люди выкапывают забытые в ней еще с дохристианских времен самые дивные, самые прекрасные творения из мрамора, радостно воспевающие не мрачный аскетизм, не подавление всех страстей, не вражду и отвращение к плодоносной и плодотворной земле, ради далекого и холодного неба, но буйную прелесть жизни, но огненную сладость и силу любви, ослепительную красоту нагого человеческого тела и обилие всех блаженств, так щедро рассыпанных по чудесной земле…

И тогда же, точно по могучему призывному сигналу, появляется на свет великое множество гениальных художников, которые с божественной щедростью, с языческой радостью принимаются одаривать мир такими великолепными произведениями искусства, что и до нашего времени, через много столетий, они остаются несравненными и неподражаемыми, и даже секреты их творения не остались в поучение слабонервному потомству.

а еще больше вдохновения. Тогда вошло в моду носить на указательном пальце правой руки оправленные в серебро или золото резные геммы, изображающие гербы, девизы, криптограммы, а порою даже профильные портреты знатных особ. Иногда богатые господа и госпожи сами приносили к резчику приобретенные ими редкие, еще не тронутые сардониксы и заказывали сделать из них то-то и то-то, по их личному вкусу и разумению. Но художники в ту пору были люди гордые и самоуверенные. Рассказывают об одном старинном живописце, что когда в мастерскую к нему зашел король Филипп Второй, император Испании и многих других стран, и стал, глядя на работу маэстро, давать ему советы и указания, то художник вдруг остановился и, опустив кисть книзу, сказал: — Мне кажется, ваше королевское величество, что если бы вы присутствовали при сотворении мира господом богом нашим, то, наверное, не преминули бы сделать ему несколько полезных замечаний?

И король — ничего — промолчал. Так и творцы гемм… Они необыкновенно высоко ценили свое резное искусство и держали его на недоступной высоте. И надо сказать, что тогдашние князья церкви, как и князья мира, всячески любили, отличали, награждали и баловали их, не говоря уже о том, что часто прощали им великие прегрешения против всех десяти заповедей господних. Сохранился в преданиях один чрезвычайно характерный рассказ о Бенвенуто Челлини, величайшем резчике по всем металлам, минералам и камням и в то же время величайшем на свете проказнике, и о святейшем папе, не могу теперь вспомнить — Клименте, Павле, Сиксте или о каком-нибудь другом? Случилось так, что, находясь на службе у строжайшего и властнейшего из пап, Бенвенуто Челлини уехал из Рима, не спросясь, без разрешения, и оставив все порученные ему работы недоконченными. Неизвестно было, по каким из прелестных итальянских городов носили его страсть к приключениям, любовь к жизни, ненасытно жадный темперамент и дьявольская вспыльчивость, но до Ватикана уже успели добежать темные глухие слухи о каком-то обиженном аббате, о похищенной у родителей девушке, о пропоротом шпагой боке завистливого и наглого конкурента. Но вот Челлини вернулся в Рим, с великим трудом добился разрешения предстать перед грозные очи папы. Со смущенной душою, но с обычным гордым видом вошел он в малый, интимный покой ватиканского дворца, где сидел святейший отец, окруженный ограниченным числом любимых кардиналов. Святейший отец уже давно накопил много гнева против Челлини в сердце своем. Поэтому он сразу накинулся на художника с укорами и бранью.

— Мессир Челлини, — сказал он, — вы уже давно своим мерзким поведением, неучтивостью и небрежностью перетянули ту слабую нить терпения, на которой висело наше благорасположение к вам, заставлявшее нас скрепя сердце прощать вам многие ваши гнусные преступления и ваш позорный образ жизни. В этой руке, — продолжал он, потрясая сжатым кулаком, — нередко лежали: ваша грязная честь и ваша жалкая жизнь. Но ныне — видите — я разжимаю пальцы и предоставляю вам падать в бездонную пропасть. Но прежде — и я на этом настаиваю — вы должны мне дать ясный и правдивый отчет в том, куда вы девали данные нами вам золото, серебро и драгоценные камни, предназначавшиеся для исполнения наших заказов. И, наконец, под страхом тяжелой кары за ложь, расскажите нам, какие причины заставили вас оставить Рим и что вы делали в своем долгом отсутствии?

Разгневанный папа умолк, но тут, на свое горе, льстиво сладким голосом вмешался приближенный кардинал князя церкви Строццо дель Пабло.

— Святейший отец наш, — сказал он, — как больно и как горько нам, вашим покорным рабам и верным служителям, созерцать неудовольствие и скорбь, омрачающие светлейшее чело великого Понтифекса, владыки всего христианского мира! И кто же явился причиною этого справедливого гнева?

подонки общества, язычники, а не христиане.

Но в этот момент Челлини, успевший оправиться от страха, в который его повергла папская немилость, вдруг оставил свое место и большими шагами направился прямо к креслу великого первосвященника. В руках у него был прекрасной работы кипарисовый ларец, украшенный по краям и по углам изумительными серебряными узорами. Не доходя трех шагов до подножия кресла-трона, он остановился, стал на колени и протянул ларец к ногам папы.

— Слова его эминенции, синьора кардинала, — сказал Челлини ясным и приятным голосом, — были подобны мухам на стекле: мухи жужжат, они бьются о непроницаемую поверхность, они могут загрязнить стекло, но сделать ему они ничего не могут. Одна только воля святейшего отца моего может наказать меня или наградить. Здесь, в этом ларце, заключены и мое обвинение, и мое оправдание. Судья же мне только его блаженное святейшество, князь церкви, папа римский.

Тогда папа сделал знак двум отрокам, стоявшим в белых парчовых одеждах по бокам его трона, и они приняли из рук Челлини ларец, открыли его крышку и так, в раскрытом виде, поднесли его к очам первосвященника. Наступила тишина в зале. Папа долго рассматривал содержимое ящичка, и все присутствующие видели, как постепенно прояснялось лицо папы и как наконец оно озарилось светом божественной радости. Зоркий же глаз Челлини успел увидеть в глазах высочайшего владыки теплый блеск удержанной слезы.

— Посмотрите, — сказал папа, обращаясь к кардиналам. — Посмотрите на это совершеннейшее творение. Вот перед вами тайная вечеря господня, изображение которой с неподражаемым искусством вырезано из многоцветного сардоникса. О! поглядите, какое дивное распределение цветов, пятен и прожилок. Господь наш Иисус Христос в белом хитоне, агнец чистый и непорочный, пришедший заклаться за грешное человечество. На груди же у него возлежит апостол Иоанн, кроткий и нежный — весь стремление к небесам. Оттого и одежда у него голубая. А дальше апостол Петр. Он стремителен, он страстен, он горяч. Он отрубает ухо рабу Малху, он же до третьих петухов трижды отрекается от спасителя, и он же, снедаемый вечным раскаянием, требует, чтобы его распяли головой к месту, где были на Голгофе ноги спасителя, он же тот камень, на коем основал господь церковь свою, которую не одолеют силы вражие до скончания света. Вот почему Петр — в красной одежде. Красный цвет — символ власти и душевного горения. А вот и Иуда. Он в темно-коричневом одеянии. Какой мрак! Ибо не будет прощения ни ему, ни диаволу.

этот дикий, необработанный камень создан богом для возвеличения священной памяти о сыне его. И тогда взял он незатейливый резец свой и после медленной терпеливой работы создал свыше предначертанную ему последнюю трапезу господню… И затем папа громко произнес:

— Приблизься к нам, возлюбленный сын наш Бенвенуто. Да будет благословенно имя твое и пути твои. Ошибки твои я тебе прощаю властию, данной мне богом. И счетов между нами больше нет. Пусть твой гений по-прежнему служит восхвалению милости и радости господней.

И дал папа позволение Бенвенуто Челлини поцеловать свою святую руку, и все видели, как папа любовно положил руку на голову художника. А потом папа встал со своего сиденья и произнес страшные слова, обращенные к придирчивому кардиналу Строцци дель Пабло:

— Ты не мягкий, всепрощающий церковнослужитель. Ты верблюжий кал, ты погонщик мулов, ты скопец… Не хочу я видеть мерзкого лица твоего. Уйди от меня надолго, пока не получишь извещения. Творение же прекрасного мастера Бенвенуто Челлини сегодня же будет отнесено в собор святого апостола Петра и поставлено в алтаре главного притвора.

— Вот видите ли, — продолжал старовер Конопатов, — видите ли, каким великим обаянием обладали художники времен Возрождения и каким беспримерным уважением пользовались они у людей силы и власти. И поэтому не мудрено, что они с горделивым презрением, с обидной насмешкой встречали советы профанов и грубо отвергали домогания темных, сомнительных богачей. Да и зачем им было отдавать свои шедевры в грязные, невежественные руки плебеев, когда папы, императоры, короли и герцоги Европы за великое счастье считали приобретать их геммы и первые знатные красавицы Старого Света лучшим украшением для своих стройных шей и блистательных плеч признавали камеи, вышедшие из-под резца одного из итальянских высоких мастеров!..

— настоящая гемма. Конечно, не расцвета эпохи Возрождения, а, скорее, ее конца, но вещица все-таки стоящая внимания. Посмотрите, как тонко, умно и расчетливо мастер использовал все цветовые эффекты. Розовая жилочка в сердолике, вот вам и готово перышко малиновки. Полуоткрытый клюв — экстаз. Кот серый и притом самый лукавый, откормленный, глаз-то у него не то янтарного, не то хризолитового цвета, желтый, но ободок-то у глаза почти черный, ибо хищный котяга, беспощадный. Пустячное — скажете — инталье, а сколько в нем находчивости, старанья и любви! Мастер — безусловно итальянец, ну а надпись-то позднее придумал и сделал наш брат, новгородский гусеед, из Новгорода Великого. Надпись преехидная и презанимательная. Настоящее русское густое остроумие. А где вам ее приобрести случилось?

— В Гдове, у захудалого старьевщика. За гроши мне досталась.

— Так, так, так-с. Крадишка, значит.

— Вероятно.

— Да чего же вероятнее. Я, когда мне шел тридцать третий годок, — время-то сколько утекло, — собственными глазами эту мтичку видел и хорошо запомнил. А видел я ее в Пскове, младшем брате Новгорода, в музее Поганкинских палат. Тогда же мне старый-престарый сторож рассказывал, что эта геммочка слывет как бы амулетом: кто ее носит с собою — тот может не бояться внезапной и пагубной любви к особе другого пола. Волшебная, видите ли, вещица.

Тут, и думать об этом. Такое чудесное изделие нельзя псу под хвост бросать. Луврский музей тоже ее у вас не купит, уж больно густо-русский юмор. Нет, раз попала гемма вам в руки, держите ее у себя крепко. Полковник пожал руку Конопатову.

— И правда, — сказал он. — После вашего чудесного рассказа мне жалко стало думать о продаже. Пусть уж у меня живет и от роковой скоропостижной любви меня охраняет.

1. Предместье святого Онорэ (фр.).

«Старина» (фр.).

Раздел сайта: