Волков А.А.: Творчество А. И. Куприна
Глава 6. После октября

Глава 6

После октября

Вся литературная деятельность Куприна свидетельствует о том, что он ненавидел фальшь и продажность современного ему буржуазного общества, но вместе с тем был заражен многими предрассудками этого общества и совершенно не понял идеи социализма. Этим объясняется его противоречивое отношение к Великой Октябрьской социалистической революции.

Когда совершалась революция, путь демократического писателя к народу лежал через принятие идей, которые вдохновляли борьбу русского пролетариата и крестьянства. И некоторое время могло казаться, что Куприн находится в тяжелых поисках этого пути.

«Вольность», издававшейся А. В. Амфитеатровым, в газетах «Петроградский листок», «Петроградское эхо», «Петроградский голос», «Вечернее слово», «Утреннее слово», «Эра» и других и в журнале «Бич». В ряде статей Куприна есть мысли, говорящие о том, что он чувствовал в большевиках подлинно народные качества, резко отличавшие их от представителей буржуазных партий. Он писал о большевиках как о людях «кристальной чистоты» и признавал, что «большевики, возглавляемые Лениным, проявили через Советы пламенную энергию»<1>.

После убийства Володарского он писал: «Умер Володарский... Перед его телом я почтительно склоняю голову... Он твердо верил, что на его стороне огромная и святая правда...»<2>.

Эта статья Куприна была перепечатана многими периферийными газетами, а «Известия Сибирского Совета крестьянских, рабочих и солдатских депутатов» снабдили ее заголовком: «»

Хотя идеи большевиков остались непонятыми Куприным, он с огромным уважением относится к руководителям большевистской партии. В ответ на гнусную клевету, распространяемую о Ленине буржуазными газетами, Куприн твердо заявил: «Я считаю Ленина безусловно честным и смелым человеком»<3>.

Вскоре после этого высказывания состоялась встреча Куприна с Лениным. Поводом для нее явилось ходатайство писателя о разрешении издавать газету для крестьян под названием «Земля». После свидания с вождем революции писатель рассказывал: «Свидание состоялось необыкновенно легко. Я позвонил по телефону секретарю Ленина Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич может принять меня. Она... ответила: „Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в Кремле к 9-ти часам утра“»<4>.

Идея создания крестьянской газеты «Земля», возникшая у Куприна, была поддержана сначала А. М. Горьким, а затем одобрена В. И. Лениным. Издание газеты в Москве не состоялось по техническим причинам, как сообщал Горький Куприну<5>.

А. М. Горький привлек Куприна к работе в издательстве «Всемирная литература». Куприн пишет для этого издательства большое предисловие к предполагавшемуся собранию сочинении Дюма-отца. Значительно позднее, вернувшись на родину, Куприн вспоминал:

«Зная, как я люблю этого писателя (речь идет о Дюма — А. В.

— Ну, конечно... Я знал, кому нужно поручить эту работу...»<6>.

Последней большой работой Куприна до отъезда за границу был порученный ему Горьким перевод трагедии Ф. Шиллера «Дон Карлос».

Таким образом, нельзя сказать, что Куприн был оставлен без внимания в трудное для советской власти время. Но Куприну не удалось все же преодолеть барьер, отделяющий мировоззрение и психологию мелкобуржуазного демократа от революционного учения, поднявшего народ на борьбу. Ему кажутся утопическими планы большевиков по социальному переустройству страны; он по-прежнему страшится «анархистского бунта» масс. Его пугают суровые формы революционной борьбы, он склонен считать, что народ России еще не готов для революции в силу своей отсталости<7>. Куприн не разобрался в политической обстановке. Но ставить это ему в вину, конечно, нельзя. Свирепствовал голод, не видно было конца разрухе, шла жестокая гражданская война, и в стане врагов революции оказались почти все его друзья и знакомые. В огне революции и гражданской войны, во мраке разрухи и голода допускали ошибки и люди более твердых убеждений и ясного мировоззрения. Например, Горький.

Противоречия, раздиравшие Куприна, отразились, естественно, на его художественном творчестве. Разбор некоторых его произведений этого периода позволяет глубже понять состояние духа писателя, характер его сомнений и колебаний. Иногда он почти одновременно пишет такие диаметрально противоположные по своей идейной сущности рассказы, как «Гусеница» и «Гатчинский призрак». Первый рассказ, ранее разобранный нами, — дань революционным событиям 1905 года в Балаклаве; второй — прямое свидетельство непонимания революционных событий после победы Октября.

Революционная буря испугала Куприна, потому что он не понял ее социальной сущности. С грустью отмечает Куприн, что революция разрушила весь традиционный уклад русской жизни, который ему теперь представляется в идиллических тонах.

В рассмотренном выше рассказе «Сашка и Яшка», опубликованном газетой «Петроградский листок» в феврале 1918 года, Куприн в заключительных строках с тоской оглядывается на прошлое: «Все это я вспомнил, рассматривая на днях давнишние фотографии. Десять — двенадцать лет прошло от того времени, а кажется — сто или двести. Кажется, никогда этого и не было: ни славной армии, ни чудесных солдат, ни офицеров-героев, ни милой, беспечной, уютной, доброй русской жизни... Был сон... Листки старого альбома дрожат в моей руке, когда я их переворачиваю...»

вопрос: покинул бы родину Куприн, если бы не столь неблагоприятно сложились для его судьбы некоторые случайные обстоятельства?

П. Н. Берков приводит свидетельство В. Ф. Боцяновского о том, что в период занятия войсками Юденича Гатчины, где проживал недавно вернувшийся из Гельсингфорса Куприн, писатель страдал от приступа давно его истощавшей малярии. Нельзя, конечно, полагать, что, будучи здоровым, Куприн обязатeльно выехал бы из Гатчины до занятая ее Юденичем; однако болезнь в этом смысле оказалась серьезным фактором. Но главное, очевидно, заключалось в пагубном влиянии привычной среды и привычных предрассудков, в давлении со стороны антинародных сил. Краснов и другие главари белогвардейского движения, хотя им и пришлось потратить для этого немало аргументов, склонили Куприна к редактированию штабной газеты «Приневский край». А затем логика принятого направления после долгих сомнений и колебаний заставила его покинуть родину, когда Гатчина была освобождена Красной Армией.

Недолго пробыв в Эстонии, Куприн «осел» на некоторое время в Гельсингфорсе, сотрудничая в эмигрантской газете «Новая русская жизнь». Но тоска по родине, ставшая отныне уделом всей его жизни, стала одолевать писателя.

«Теперь я живу в Helsinki, — писал он И. Е. Репину 14 января 1920 года, — и так скучаю по России... что и сказать не могу. Хотелось бы всем сердцем опять жить на своем огороде... Никогда еще, бывая за границей, я не чувствовал такого голода по родине»<8>.

«Впрочем, — писал он Репину, — тоска будет всюду, и понял я ее причину совсем недавно. Знаете ли, чего мне не хватает? Это двух-трех минут разговора с половым из Любимовского уезда, с зарайским извозчиком, с тульским банщиком, с владимирским плотником, с мищевским каменщиком. Я изнемогаю без русского языка! Вот когда я понял ту загадку, почему и Толстой, и Пушкин, и Достоевский, и Тургенев... так хорошо признавали в себе эту тягу к языку народа и к его непостижимой среди грубости мудрости»<9>.

Оказавшись за рубежом, Куприн очень скоро почувствовал, как трагична для него, писателя-реалиста, отдаленность от земли, вскормившей и вспоившей его творчество. А работать было необходимо, чтобы окончательно не утратить жизненную энергию, да и ради хлеба насущного. И тут-то в творчестве Куприна возникает идейное «направление», овладевшее в разных формах и другими писателями-реалистами, оказавшимися в эмиграции.

Перед Куприным сразу же и острее, чем перед большинством писателей-реалистов, покинувших родину, встал вопрос: о чем писать и как писать? Во имя каких идей бороться, на какие духовные ценности опираться? Чем крупнее был художник, чем глубже уходили корни его творчества в родную почву, тем труднее ему было на чужбине. Уйти в «надмирные» высоты, подобно эмигрировавшим декадентам, Куприн не мог. Слишком крепки были его связи с русской действительностью прошлых десятилетий, да и характер таланта не позволял замкнуться в «башне из слоновой кости».

Тема России остается главной в творчестве Куприна. Но как трансформируется эта тема в сознании писателя, скорбящего об утраченной родине! Пафос отрицания всего того, что уродовало жизнь в царской России, поднимал на большую высоту художественное творчество Куприна. Теперь же не было старой России. И вот через дымку скорби и тоски в произведениях Куприна встает старая Россия, «очищенная» от скверны, идеализированная.

— строки Саши Черного:

И встает былое светлым раем,
Словно детство в солнечной пыли.

Разумеется, Куприн далек от сознательного искажения фактов, — просто утраченное становится особенно дорогим, об умершем близком вспоминают только хорошее, деликатно не касаясь того, что было в нем дурного. Дань минувшему всегда искренняя, но она нередко искажает облик этого минувшего. И Куприн искажал облик старой России полубессознательно.

К теме старой России Куприн приступил не сразу. Незадолго до отъезда из Гатчины в Гельсингфорс он пишет рассказ «Волшебный ковер», в котором воссоздается образ одного из пионеров воздухоплавания — Альберто Сантос Дюмона. Этот поэтический рассказ, прославляющий смелую мечту, и написанный значительно позднее, в эмиграции, рассказ «Потерянное сердце» завершают серию произведений писателя об авиации и свидетельствуют о его неистощимом интересе к ней, который особенно обострился во время пребывания в Гатчине, где Куприн посещал авиационную школу и сблизился с рядом летчиков-инструкторов.

«Лимонная корка», посвященный раннему периоду бокса, возникшего в Англии в конце XVIII века. В Финляндии Куприн издает сборник рассказов под общим заглавием «Звезда Соломона», в котором впервые публикуется рассказ «Царский писарь». С этого рассказа и начинается то «направление» элегического воспевания, идеализации старой России, которое останется теперь главенствующим в его творчестве.

Прожив несколько месяцев в Гельсингфорсе, Куприн почувствовал настоятельную потребность переменить место. Было невыносимо жить у границ России, находиться от нее так близко и — так далеко. Кроме того, Куприну казалось, что он обретет «кусочек» России, переселившись в Париж, где осела наиболее значительная часть русских эмигрантов и начинала организовываться эмигрантская литература.

Атмосфера, в которую окунулся Куприн в Париже, не только не оправдала его надежд, но и самым пагубным образом сказалась на его душевном состоянии и работе. Тон в парижской эмигрантской литературе задавали ее наиболее реакционные представители — Д. Мережковский и З. Гиппиус, хотя ее «официальным» вождем по его большому таланту признавался И. Бунин. Вряд ли можно говорить о некоем общем идейном направлении, объединявшем различных эмигрантских писателей; единой программы у них не было. Таких людей, как Мережковский и Гиппиус, объединяла ненависть к революции, к народу. Духовно опустошенные и бесплодные, они дошли до отрицания ценности всякого бытия, глумления над принципами морали.

Пальма первенства в духовном нигилизме и циничном саморазоблачении принадлежала, несомненно, Мережковскому, Гиппиус, А. Ремизову. Конечно, И. Бунина нельзя ставить рядом с другими писателями-эмигрантами. Он перестает быть художником, когда начинает писать о том, чего не знает и что ненавидит. Так возникают недостойные пера Бунина вещи, подобные «Красному генералу», «Товарищу Дозорному», и другие (к счастью, немногие). Но Бунин и за рубежом создает такие значительные произведения, как «Митина любовь», «Дело корнета Елагина», «Мордовскийсарафан», идругие. Но и большого художника Бунина роднит с Мережковским и Гиппиус тема смерти, обреченности, безысходности. Необычайно многообразны вариации этой темы: здесь и господство мертвого над живым, и радость успокоения в небытии, и образы маньяков разного рода, одолеваемых кошмарными видениями «потустороннего», впадающих в мистический бред, омертвляющих то живое, к чему прикоснутся их костлявые и холодные пальцы. Такого рода творчество было глубоко чуждо Куприну и в былые годы и в годы эмиграции. Поэтому он не мог, подобно Шмелеву и Юшкевичу, попытаться сменить реалистические одежды на символистские. Одаренный художник, человек с большим вкусом, разоблачавший некогда в рассказе «Корь» и других тупой национализм, он не мог уподобиться и Чирикову, изливавшему свою тоску по утраченной России в произведениях слубочной, псевдонародной окраской.

Несомненно, что, большой художник-реалист, Куприн, корни творчества которого уходили в народную жизнь России, оказался в самом трудном положении из всех писателей-эмигрантов. Это сознавал и он сам. «Есть, конечно,— отмечал Куприн,— писатели такие, что их хоть на Мадагаскар посылай на вечное поселение — они и там будут писать роман за романом. А мне все надо родное, всякое — хорошее, плохое,— только родное»<10>.

Лагерь эмигрантов-отщепенцев начинает представляться Куприну в его истинном облике. Ему, вечному бессребренику, всегда находившемуся в долгах, все более претят толстосумы, владельцы огромных состояний. В памфлете «Холощеные души» он писал об эмигрантах: «Есть... эмигранты, бывшие владельцы огромных животов в прямом и переносном смысле. Купая свои застарелые родовые подагры и ожирелые холодные сердца в Спа, Висбадене и Контрессевиле, эти показные хапуги кощунственно и злорадно свидетельствуют: «Ага! Землю захватили? Пограбили? Пожгли? Вот вам преступление и наказание. Не сказано ли в евангелии: «Мнеотмщениеиазвоздам?»<11>.

Тяжелые условия жизни в эмиграции заставляют Куприна повседневно заниматься газетной работой, изнуряющей его. Наблюдая нравы эмигрантской литературной среды, он заметил в одном из писем:

«А литературная закулисная кухня... Боже мой, что это за мерзость»<12>.

Замкнутость в кругу антинародной эмигрантской интеллигенции пагубно сказалась на самочувствии и работе Куприна. По его собственному признанию, ему «пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное — непроходимой глупости и скуки»<13>.

Основное внимание Куприна-художника в эти годы обращено к прошлому родной страны, к лично пережитому, близкому и далекому. Он вновь оживляет в памяти факты, большей частью уже использованные ранее. Куприн пишет рассказы о цирке — «Дочь великого Барнума», «Ольга Сур», «Блондель», «Дурной каламбур», о животных — «Завирайка», «Ю-ю» и «Ральф». Он вспоминает о своем пребывании в Куршинском лесничестве у зятя С. Г. Ната, — это дает материал для рассказов «Ночь в лесу» и «Вальдшнепы». Он обращается к далекому прошлому России в рассказах «Однорукий комендант», «Тень Наполеона», «Царев гость из Наровчата», основой которых является исторический анекдот.

Он создает прелестные легенды-сказки: «Синяя звезда», «Четверо нищих».

«Синяя звезда», напоминающая по основному мотиву знаменитую сказку Андерсена «Гадкий утенок». К этому же сказочно легендарному циклу Куприна относится легенда «Геро, Леандр и пастух». Однако здесь, как нам кажется, художественный вкус изменил мастеру. Превращать в карикатуру одну из прекрасных и поистине вечных легенд человечества — дело опасное и неблагодарное. Вообразите комическую интерпретацию «Ромео и Джульетты». Трагические и исполненные поэзии образы любящих — девушки Геро и юноши Леандра — слишком дороги читателю, чтобы он согласился, хотя бы на миг, видеть в них комические фигуры. Такой рассказ кажется принадлежащим не автору «Олеси», а скорее Аркадию Аверченко, который при всем его остроумии довольно легко впадал в пошлость.

Иногда Куприн развивает в самостоятельный рассказ эпизод, взятый из более раннего произведения; таков, например, рассказ «Удод» (его сюжетная основа взята из повести «Звезда Соломона»).

Произведения о России, написанные Куприным в эмиграции, художественно значительно слабее его дореволюционных произведений. Куприн недаром говорил, что ему необходимо общение с простым народом. В новых произведениях писателя русского народа по существу нет. Мелькнет кое-где, на заднем плане, образ ямщика в романе «Юнкера», но очерчен он лишь внешне (хотя и живописно). Куприн знает, что меняется жизнь, меняются люди, живущие на земле, которую он покинул. Однако в первые годы эмиграции он не только не видит, что это за перемены, но и раздражен, взволнован тем, что исчезает старое, привычное, любимое. В рассказе «Вальдшнепы» в авторском отступлении говорится: «Да вот пришла эта война проклятущая, а потом эти колхозы и другая неразбериха. И где они все: и лесник Егор, и Ильяша с Устюшей, и объездчик Веревкин, и все грамотные лесничие, и охота русская, и хозяйство русское, и прежние наши охотничьи собаки. Все как помелом смело. Ничего не осталось. А почему? Кто это объяснит?»

Высказывания в этом роде рассыпаны и в других произведениях эмигрантского периода. Они говорят как о полном непонимании Куприным того, что свершается в столь далекой теперь от него Стране Советов, так и об изменившемся отношении к старой России. Писателю не хочется помнить о прошлой тяжкой жизни русского крестьянства. Для него стала драгоценной каждая черта утраченной родины, каждое воспоминание о ней окрашивается им в идиллические цвета. Рассказ «Ночь в лесу» — взволнованное и грустное признание в любви русскому лесу. Строки рассказа наполнены элегической нежностью, восторженным любованием, почти молитвенным преклонением перед русской природой.

Мечтая о родине, Куприн хотел бы в одиночестве углубиться в величественный и безмолвный русский лес, отрешиться в нем от земных горестей, вкусить долгожданный покой. Мысли о возвращении на родину никогда не покидали Куприна, и, размышляя о такой возможности, он писал: «Если бы мне дали пост заведующего лесами Советской республики, — я мог бы оказаться на месте»<14>.

Вместе с тем он приходит к отрицанию самой возможности пребывания в эмиграции.

«... Существовать в эмиграции, да еще в русской, да еще второго призыва, — писал он, — это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц»<15>.

Все более невыносимой делается для Куприна жизнь на чужбине, он пишет, что отсутствие перспектив, идей порождает пошлость, застой мысли. С брезгливым отвращением отмечает писатель мышиную возню пройдох и политиканов. Ко всему этому следует добавить тяжелое материальное положение Куприна, которое вынуждает его писать ради заработка. Об этом Куприн писал неоднократно. В письме к И. А. Левинсону, относящемуся к началу 30-х годов, есть очень характерные строки:

«Когда я читал о Вашей библиотеке, мне захотелось прислать Вам еще два моих томика, изданных в Париже: „Новые повести“ и „Храбрые беглецы“. Если у Вас их нет, то не покупайте. Я пришлю Вам с надписью. Но не сейчас. Сейчас дела мои рогожные: даже своих сочинений купить не могу: непокарману. Но это временно. Верю, что когда-нибудь приплывут ко мне корабли с шелковыми парусами, с грузом золота... В Холивуде застряли уже давно два моих сценария. Ах, если бы Вы знали, какой это тяжкий груз, какое унижение, какая горечь, писать ради насущного хлеба, ради пары штанов, пачки папирос. И так каждый день, почти уже 35 лет»<16>.

Драматизм положения Куприна усугубляется тем, что он менее, чем какой-либо другой русский писатель, мог приспособиться к жизни вдали от родины. В интервью, данном сотруднику одной из эмигрантских газет, он говорил:

«Писал здесь в Париже Тургенев. Мог писать вне России. Но был он вполне европейский человек; был у него здесьсобственный дом, и, главное, душевный покой. Горький и Бунин на Капри писали прекрасные рассказы. Бунин там написал „Деревню“... Но ведь было у них тогда чувство, что где-то далеко — есть у них свой дом, куда можно вернуться — припасть к родной земле... А ведь сейчас чувства этого нет и быть не может; скрылись мы от дождя огненного, жизнь свою спасая... О чем же писать? Ненастоящая жизнь здесь. Нельзя нам писать здесь. Писать о России по зрительной памяти не могу. Когда-то я жил там; о чем писал? О балаклавских рабочих писал и жил их жизнью, с ними сроднился. Меня жизнь тянула к себе, интересовала, жил я с теми, о ком писал. В жизни я барахтался страстно, вбирая ее в себя... А теперь что?»<17>

Все увеличивающаяся дистанция времени и слабеющая память не давали также возможности с полнотой и выпуклостью изобразить русскую жизнь конца прошлого — начала нынешнего века, с какой он изображал ее раньше. Для Куприна-писателя это было большой трудностью, ибо особенностью его творческого процесса всегда была склонность к изображению лично наблюдаемого, пережитого и перечувствованного. Произведения Куприна эмигрантского периода отмечены узостью авторского горизонта, поверхностным восприятием жизненных явлений. В поле зрения писателя оказываются малозначительные эпизоды прошлого («Домик», «Потерянное сердце», «Бредень»). Многое из того, что ранее изображалось Куприным критически, теперь окрашивается в розово-сентиментальные тона, ибо само это прошлое в представлении Куприна выглядит идиллически.

Ряд зарисовок прошлого русской жизни в рассказах Куприна этих лет дан ярко и исторически правдиво. Таков, например, рассказ «Однорукий комендант», в котором Куприн воссоздал образ прославленного русского генерала Скобелева.

Таков рассказ «Тень Наполеона», в котором с тонким юмором изображены предпринятые в связи со столетием Отечественной войны поиски старожилов, видевших наполеоновское нашествие. Таковы рассказы, воссоздающие реальную атмосферу жизни писателя в прежние годы («Фердинанд», «Завирайка» идр.). Вполне естественно, что Куприн, как и ряд других видных писателей-эмигрантов, обратился к фактам своей жизни.

* * * * *

«Юнкера».

Замысел романа возник у писателя еще в 1911 году, как продолжение повести «На переломе» («Кадеты»). Осуществление замысла, однако, долго откладывалось; волновали другие темы, более близкие к современности. А в 1916 году, когда стал иссякать у Куприна критический пафос, он вновь взялся за роман «Юнкера».

«... С охотой я принялся за окончание „Юнкеров“,— сообщал писатель.— Повесть эта представляет собой отчасти продолжение моей же повести „На переломе“ („Кадеты“). Здесь я весь во власти образов и воспоминаний юнкерской жизни с ее парадною и внутреннею жизнью, с тихой радостью первой любви и встреч на танцевальных вечерах со своими „симпатиями“. Вспоминаю юнкерские годы, традиции нашей военной школы, типы воспитателей и учителей. И помнится много хорошего»<18>.

До окончания романа было все же, видимо, далеко. Первые его главы писатель начал печатать лишь в 1928 году в газете «Возрождение». Окончилось же это печатание в 1933 году. В известной мере перерыв в работе над романом объясняется тем, что, покидая Россию, Куприн не взял с собой рукописи, и ему пришлось восстанавливать заново ранее написанное. Но это лишь одна из причин, другая заключается в том, что духовное смятение, материальные и прочие трудности задерживали осуществление замысла большого произведения. Отдельным изданием роман вышел в 1933 году.

«Юнкера». Куприн начал свое большое автобиографическое произведение с исследования тех чувств и впечатлений, которые неприкосновенно хранились в глубоких тайниках его души. Радостное и непосредственное восприятие жизни, восторги быстротечной влюбленности, наивной юношеской мечты о счастье — это свято и свежо сохранил писатель, и с этого он начал роман о юношеских годах своей жизни.

Прежде чем отделить сильные стороны романа от слабых, необходимо сказать о том, что объединяет разнородные поэтические элементы романа. Это черта, общая для всех произведений Куприна о России, написанных в эмиграции,— идеализация старой России.

Начало романа, где описываются последние дни пребывания в корпусе кадета Александрова (в повести «На переломе» — Буланина), в несколько смягченном тоне, но все же продолжает критическую линию повести «На переломе». Однако сила этой инерции очень быстро истощается, и наряду с интересными и верными описаниями жизни училища все чаще звучат хвалебные характеристики, слагаясь по степенно в ура-патриотическое воспевание юнкерского училища. За исключением лучших глав романа, где описывается юная любовь Александрова к Зине Белышевой, пафос восхваления педагогических принципов и нравов Александровского училища объединяет отдельные эпизоды жизни, как ранее в повестях «На переломе» и «Поединок» их объединял пафос разоблачения порядков буржуазного общества и методов воспитания подрастающего поколения. Вот некоторые примеры поверхностно-хвалебных характеристик, подменяющих художественное раскрытие типов и обстановки того времени: «В училище никому не могло прийти в голову смеяться или глумиться над юнкером, родственники которого были людьми несостоятельными... случаи подобного издевательства были совсем неизвестны в домашней истории Александровского училища, питомцы которого по каким-то загадочным влияниям жили и возрастали на основах рыцарской военной демократии, гордого патриотизма и сурового, но благородного и внимательного товарищества». Или же, говоря о военной муштре, Куприн пишет:

«Эти ежедневные упражнения казались бы бесконечно противными и вызывали бы преждевременную горечь в душах юношей, если бы их репетиторы не были так незаметно терпеливы и так сурово участливы... Училищное начальство и Дрозд (Дрозд — кличка капитана Фофанова, командира одной из рот училища — А. В.»

Невольно напрашивается сопоставление идейного пафоса «Юнкеров» с разоблачительным содержанием повестей «На переломе» и «Поединок». Вступая в кадетский корпус, юноша из «благородной» семьи подвергался в нем всяческим унижениям, отупляющей муштре, подавлению мысли и человеческого достоинства. С непререкаемой правдой Куприн все это показал в повести «На переломе». Но вот этот юноша попадает в юнкерское училище и преображается, как по мановению волшебной палочки. Он полон достоинства, гордости, сознания долга, ответственности перед родиной.

Взяв подобный «идейный разгон», Куприн логически приходит к восхвалению самодержавия, чего с ним никогда не было. В главе «Торжество» описывается приезд в Москву Александра III.

«В октябре 1888 года по Москве разнесся слух о крушении царского поезда около станции Борки. Говорили смутно о злостном покушении. Москва волновалась... Повсюду служили молебны, и на всех углах ругали вслух инженеров с подрядчиками... Как-то нелепо странна, как-то уродливо неправдоподобна мысль, что государю, вершинной, единственной точке этой великой пирамиды, которая зовется Россией, может угрожать опасность и даже самая смерть от случайного крушения поезда».

После этого вступления следует описание приезда царя и раскрываются чувства взволнованных питомцев Александровского училища. Было бы неправильным считать, что Куприн искажает картину переживаний юнкеров, воспитанных в духе преклонения перед самодержцем. Но Куприн прежних лет, несомненно, показал бы, какова психологическая и жизненная основа чувств, охватывающих юнкеров. Теперь же Куприн ощущает Россию сквозь дымку тоски и сожаления об утраченной родине. Он воссоздает сцену встречи царя с юнкерами целиком с позиций юношеского восприятия юнкера Александрова и нигде не вмешивается в его чувства со зрелой их оценкой.

«Но вот заиграл на правом фланге и их знаменитый училищный оркестр, первый в Москве. В ту же минуту в растворенных настежь сквозных золотых воротах, высясь над толпою, показывается царь. Он в светлом офицерском пальто, на голове круглая низкая барашковая шапка. Он величественен. Он заслоняет собою все окружающее. Он весь до такой степени исполнен нечеловеческой мощи, что Александров чувствует, как гнется под его шагами массивный дуб помоста. Царь ближе к Александрову. Сладкий острый восторг охватывает душу юнкера и несет ее вихрем, несет в высь. Быстрые волны озноба бегут по всему телу и приподнимают ежом волосы на голове».

И далее: «Он с чудесной ясностью видит лицо государя, его рыжеватую, густую, короткую бороду, соколиные размахи его прекрасных союзных бровей. Видит его глаза, прямо и ласково устремленные в него... Спокойная, великая радость, как густой золотой поток, льется из его глаз. Какие блаженные, какие возвышенные, навеки незабываемые секунды. Он постигает, что вся его жизнь и воля, как жизнь и воля всей его многомиллионной родины, собралась, точно в фокусе, в одном этом человеке и получила непоколебимое, единственное, железное утверждение».

И эти слова написал протестант Куприн, один из наиболее последовательных разоблачителей царского режима! Вряд ли все это можно объяснить продуманной переоценкой ценностей, полным приятием того, что ранее отвергалось писателем. Пока новая Россия мнится ему враждебной и чужой, он «хватается» за старую Россию, как за соломинку. Ведь нельзя же остаться без родины на чужой стороне, в той жизни, которую он сам называет «ненастоящей». Ведь нельзя же витать в пустоте писателю, не потерявшему веру в прекрасное и доброе, так долго и проникновенно любившему жизнь в ее самых различных проявлениях. Так возникает и ширится в творчестве Куприна эмигрантских лет тема родины, искусственно «очищенной» от скверны, родины, подобной английскому саду с его подстриженными кустами и деревьями, прилизанными газонами и строгими клумбами. Это Россия с парадного хода, и нет в ней народной души, таланта народа, его мыслей и чувств, его страданий. Такая Россия тоже «ненастоящая», как и чужая сторона. И Куприн, всегда черпавший вдохновение в гуще реальной жизни, не в силах создать полнокровные образы на основе выхолощенной действительности, идеализированной старины.

«Отцу хотелось забыться,— рассказывает Ксения Куприна, — и поэтому он взялся писать «Юнкеров». Ему хотелось сочинить нечто похожее на сказку»<19>.

«Юнкера» можно было бы сбросить со счетов творчества Куприна, если бы в нем не было страниц, написанных крупным художником. Едва Куприн отвлекается от восхваления царских институтов и переходит к воссозданию юношеских переживаний с их чистотой и наивностью, он воскресает как поэт и психолог. Тогда меняется тон, исчезает ложный пафос и возникают подлинно художественные образы людей, трепетно чувствующих и переживающих, людей, действия которых глубоко мотивированы складом их характера и душевными побуждениями. Таково описание первой любви юнкера Александрова.

Конечно, на этих, лучших, страницах романа мы не видим русской жизни в ее полноте, а русский народ представлен здесь типами знаменитого ямщика от Ечкина, содержателя наемных троек, и не менее знаменитого швейцара Екатерининского женского института, «потомственного» гренадера — фельдфебеля Порфирия (чин и имя всегда были одинаковы, независимо от того, как звали очередного швейцара). Весьма характерно, что Куприн, ранее с нескрываемым презрением писавший об услужающих аристократам и буржуазии людях из народа (например, в «Белом пуделе»), теперь полон к ним добрых чувств и даже восхищен их умением служить, их молодцеватой выправкой. Былая плебейская ирония по отношению к дворянскому быту сменяется у Куприна поэтизацией этого быта.

Но главное, повторяем, не в запоздалом воспевании того, что было сметено суровой и справедливой историей, а в поэзии юношеского чувства, тонко переданного художником. С необычайной свежестью и яркостью воскрешает писатель давно-давно пережитые минуты:

«Неужели я полюбил? — спросил он у самого себя и внимательно, даже со страхом, как бы прислушался к внутреннему самому себе, к своему телу, крови и разуму, и решил твердо: — Да, я полюбил, и это уже навсегда».

Какой-то подпольный ядовитый голос в нем же самом сказал с холодной насмешкой: «Любви мгновенной, любви с первого взгляда — не бывает нигде, даже в романах».

«Но что же мне делать? Я, вероятно, урод», — подумал с покорной грустью Александров и вздохнул. «Да и какая любовь в твои годы? — продолжал ехидный голос. — Сколько сот раз вы уже влюблялись, господин Сердечкин? О, Дон-Жуан! О, злостный и коварный изменник!»

В этих внутренних голосах — обычная для Куприна психологическая точность. История любовных отношений между юнкером Александровым и воспитанницей Екатерининского института Зиной Белышевой полна тончайших переливов первых соприкосновений с великой тайной любви. Зина Белышева еще почти девочка. Ей и юноше Александрову любовь кажется чудом, то есть именно тем, чем и является подлинная любовь.

* * * * *

Уходя мечтами в дорогое ушедшее, Куприн пытается все же воссоздать и ту новую, чужую жизнь, которая теперь окружает его. Из произведений, посвященных этой новой жизни, наиболее удачны те, в которых писатель не ставит перед собой целью открытие «галльской души» и т. п., а воссоздает какое-то яркое, живописное событие или картины повседневной жизни.

Таков, например, большой рассказ «Пунцовая кровь», рисующий картины боя быков.

«Листригонов». Фигурирующий в рассказе байонский трактирщик, у которого были «утонченные, аристократические взгляды на благородное искусство тавромахии», рассказывает автору: «Этому великому искусству больше тысячи лет. Не из-за денег, а ради рыцарской славы и улыбки прекрасной дамы ему служили знатнейшие гранды Испании, и первым между ними был герой народной легенды Сид Кампеадор.

Верхом на боевом коне он сражался один на один с диким быком и закалывал его насмерть своим тяжелым копьем... Прекрасное искусство тавромахии существует для насыщения стойких и твердых душ, а не для щекотания притупленных и избалованных нервов. Храбрость должна быть горда и добра, а не услужлива». Куприн чудесно передает все детали драмы, которая разыгрывается на арене. Но и в темпераментной южной толпе он не может не вспомнить родные края. Он любуется пикадором, который «с железной неуступчивостью» отражает бешеный натиск разъяренного быка, любуется и вспоминает «красавца и обладателя великолепнейшего баса» Малинина — «отца протодьякона Смоленского кладбища в Петербурге». Малинин был похож на этого блистательного пикадора.

Зоркость художника-реалиста, его острый интерес и доброжелательное отношение к простым людям с их повседневными заботами нашли отражение в своеобразных очерках-миниатюрах, посвященных Парижу:

«Пер-ля-Сериз», «Последние могикане», «Невинные радости», «Кабачки», «Призраки прошлого», «Настоящее», «Барри»<20>«глобтроттерами», которые «успевают в течение месяца, при помощи гидов, путеводителей и вранья земляков-старожилов, изучить Париж «как свои пять пальцев». Смешно, грубо и жалко заблуждаются эти просвещенные путешественники. Вот краткий перечень тех впечатлений, которые они везут из Парижа на свою родину: Монна Лиза (Джиоконда)... Венера Милосская... собор Нотр-Дам, Эйфелева башня, Большие бульвары... да еще выставка Независимых, причем парижский кратковременный гость так и не догадается никогда: видал ли он футуристические полотна повешенными как следует или вверх ногами» («Настоящее»). В отличие от «глобтроттеров», Куприн с жадным вниманием вглядывается в детали повседневной парижской жизни. Он не претендует здесь на широкие обобщения, он несколько эмпиричен в этих своих миниатюрах, но его зарисовки сделаны рукой мастера. Как всегда, он очень наблюдателен. Перед нами оживают разнообразные типы шумного и пестрого города — игрок на скачках, шансонье, кучер (исчезающая профессия!), рыболов, терпеливо сидящий наберегу Сены, любитель птиц, кормящий воробьеви голубей в сквере Инвалидов, рабочий-каменщик в белой блузе... Причем оказывается, что «парижские каменщики совсем похожи на русских (Мищевского уезда, Калужской губернии). Так же беззаботно ходят они по узким балкам на седьмом этаже, так же громко, весело поют во время работы, так же кротки нравом, так же крепки в артельном быте, так же емки, когда едят, и так же всей большой сотруднической ватагой валят в ближайший простенький ресторанчик» («Кабачки»).

По жанру своему эти зарисовки позднего Куприна напоминают его ранний цикл — «Киевские типы». Но в парижских миниатюрах язык крепче, выразительней, лаконичней, они сложней по общему своему настроению: юмор и элементы сатиры переплетаются в них с элегическим настроением, в них чувствуется грусть человека, у которого «все в прошлом». Несмотря на возросшее мастерство художника, эти очерки по содержанию, по социальной насыщенности все же беднее «Киевских типов». Тогда, в 90-е годы, Куприн писал о жизни, которую он знал гораздо лучше. А здесь, как бы зорок ни был его взгляд, он рисует «со стороны», ему трудно проникнуть в душу окружающих людей; отсюда некоторый импрессионизм его парижских очерков.

Наиболее интересны те произведения Куприна-эмигранта, в которых он с большим внутренним надрывом и в проникновенной лирической манере описывает духовное одиночество человека, бог весть почему оказавшегося на чужбине. Живописно, с чисто купринской меткостью и точностью деталей изображен знойный юг Франции в очерке «Мыс Гурон». Но вот что характерно: изображая французскую природу, французские нравы, художник за голубоватой южной дымкой видит — как будто в полусне — свою Россию. Он покидает — мысленно — Францию и вновь бродит в русском лесу, любуется рязанскими пильщиками, веселыми здоровяками в поддевках и лаптях. Окружающая, чужая жизнь на время забыта. Картина Прованса оттесняется на задний план элегией о России, о прошлом, которое кажется Куприну «наивным и прекрасным».

Вне всяких сомнений, лучшим произведением Куприна эмигрантского периода является роман «Жанета», имеющий подзаголовок: «Принцесса четырех улиц». Он невелик по объему, но весьма значителен по содержанию, по острой и верной передаче переживаний одинокого человека.

«Жанета» — ярчайшее доказательство того, что только написанное кровью сердца может достигать вершин красоты и правды. Уже немолодой писатель, выбитый из колеи привычной жизни, нашел в себе силы создать художественно крупную вещь, потому что ему хотелось рассказать людям о всех горестях, бесконечной тоске человека, потерявшего родину и неспособного «прижиться» на чужой земле, полюбитьее.

— русский эмигрант, профессор физики и химии Симонов. Его биография не похожа на биографию Куприна, если не считать того, что оба разлучены с родиной. Да и черты характера Симонова как будто не купринские. И все же в настроениях Симонова ощущаются настроения автора романа. Дух томительного одиночества, ощущение бесцельности существования наполняют роман с первой и до последней строки. В нем царит индивидуалистическое ощущение собственной обреченности в холодном и чужом мире.

Написан роман «Жанета» с благородной простотою, рукой большого мастера. Здесь каждая деталь направлена к тому, чтобы раскрыть во всех нюансах душу человека, отгородившегося от кипящей вокруг жизни, существующего как-то независимо от этой жизни, которая может затронуть его лишь такими своими сторонами, которые как-то созвучные одинокой грусти. Начало романа воссоздает обстановку иноческого жилья профессора: раскладная парусиновая кровать военного образца, деревянный некрашеный стол и две таких же табуретки. Покатая крыша над головой «похожа видом и размером на гроб Святогора, старшего богатыря».

Писатель лишает своего героя традиционной отчужденности по отношению к французам, якобы неспособным понять «славянскую душу». Профессор приятен тем, что в его обращении с людьми много независимости, легкости и доброго внимания. Совсем в нем отсутствуют те внешние черты унылости, удрученности, роковой подавленности, безысходности, непонятости миром — словом, всего того, что французы считают выражением «ам сляв»<21> и к чему их энергичный инстинкт относится брезгливо.

«легкость» и «доброевнимание» к людям выражают бодрость духа профессора, желание общаться с людьми. Писатель создает атмосферу одиночества вокруг Симонова, идя от «противного». Если бы профессор Симонов был бы мрачен, суров, необщителен, постигшая его болезнь одиночества не производила бы такого гнетущего впечатления. Профессор вовсе не питает к людям отвращения, он вовсе не презирает их, он просто так вышиблен из колеи жизни, что существует в некоем четвертом измерении, так же непонятном людям, среди которых находится профессор, как чужда и непонятна ему жизнь этих людей или, вернее, как она недоступна его духовному «я». Все это показано не путем отвлеченных рассуждений, а через детали житейского плана.

«Профессор входит в лавку. Левую руку протягивает через стойку хозяину для пожатия, правой издали посылает приветствие хозяйке и бодро здоровается со всеми присутствующими:

— М'сье, да-ам!..

— М'сье! — произносит несколько голосов из-за газет.

Порядок непременно требует справитьсяу патрона: и детли? Оказывается — идет. Теперь профессору нужно сделать самое неожиданное открытие:

— Но какой прекрасный день! Или:

— Ах, какой дождь!

— О, да! — убедительно подтверждает патрон и в свою очередь с неизменной улыбкой осведомляется у Симонова: — Тужур промнэ?»<22>.

И далее говорится, что вот этих-то постоянных и долгих прогулок французы никак не могут понять; им показалось бы весьма странным обдумывание научных статей на ходу. «Наши инженеры сидят в своих ателье и думают определенное число часов в день». А сам профессор перед лицом строго организованного, размеренного трудолюбия французов ощущал себя каким-то «трутнем». Для этого одинокого чудака нет места ни в домах французов, ни в их кафе, где говорят о политике, которую он изгнал из своих мыслей, ни на улицах, по которым проносится поток автомобилей и где он не раз, углубившись в философские мысли, чуть не оказывался под колесами.

А во-вторых, Куприн и до тяжелого разрыва с родиной не верил в возможность достижения счастья. Как известно, личная жизнь Куприна до эмиграции сложилась очень неудачно, что также нашло свое отражение в повествовании о профессоре Симонове. Поэтому обращение к прошлой жизни героя не преследует цели контрастного противопоставления, к которому так часто прибегал Куприн. Прошлое переплетается с настоящим, усиливая тему одиночества человека на земле.

В романе мельком упоминается о приятеле Симонова, пожилом художнике, с которым профессор бродит иногда по аллеям Булонского леса, но в романе нет сцен, описывающих эти встречи. Упоминание о них существует лишь для следующей фразы: «... когда живописец ярко пускался в философию и политику, профессор молча отмахивался рукой». Однако Симонов не чужд философских размышлений. Например: «Как милы, как четки, как хороши люди в ясное утро, на воздухе... Это, вероятно, потому, что они еще не начали лгать, обманывать, притворяться и злобствовать. Они еще покамест немного сродни детям, зверям и растениям».

Наблюдая «нежную паутинную постройку» паука, в которую вложено столько «бессознательной мудрости, расчета, находчивости и вкуса, профессор приходит к выводу: «Да, уж конечно, не паук строит лучше инженера, но природа строит крепче и мудрее всех инженеров мира, взятых вместе,— природа — одна из эманаций Великого, единого начала, которому слава, поклонение и благодарность, кто бы оно нибыло».

Нетрудно заметить в рассуждениях профессора знакомые нам пантеистические настроения самого Куприна. Но здесь они уже окрашиваются в религиозные тона — в тона гностицизма, который рассматривал все сущее как «эманацию» (выделение, излучение) таинственной божественной силы. Порожденный упадком античной мысли, гностицизм был наряду со многими древними мистическими учениями извлечен на свет божий декадентами. Куприн в данном случае, как и в некоторых других случаях, отдал дань декадентской философии.

В том же романе «Жакета» он устами профессора Симонова резко отзывается о всякого рода декадентах в литературе и живописи. Однако микроб неверия, тоски и разочарования все же произвел разрушительную работу в сознании писателя.

всех загадок и душевное спокойствие в религиозной идее.

Одиночество и тоска приводят героя романа к выводу, что правда, добро и красота свойственны только тем живым существам, которые еще близки к «естественному» состоянию, к природе. «Животные и дети» — вот друзья, которым отныне принадлежит любовь героя романа, только они вносят тепло в его жизнь.

Сначала его другом становится полудикий кот, черный, худой и наглый, который зимой пробрался к нему с крыши через открытое окно. С мыслью о своем одиночестве, подобном одиночеству Робинзона, профессор назвал кота Пятницей. История отношении человека и кота — кота, навещающего человека в его жалкой, похожей на большой гроб, комнате, — очень грустная история человеческого одиночества. Навеяна эта история описанными в литературе случаями дружбы узника и птицы, прилетающей к решетке окна, или узника и мыши, пробравшейся в камеру.

Но вот в жизнь одинокого профессора входит трогательная дружба с маленькой девочкой Жанетой. Старик приходит к выводу: «О, чего же стоят все утехи, радости и наслаждения мира в сравнении с этим самым простым, самым чистым, божественным ощущением детского доверия». «Господи! ведь я никогда не испытал и не перечувствовал и даже не надеялся когда-нибудь почувствовать тихой бескорыстной радости, которою так мудро и так щедро одаряет судьба дедушек и бабушек, когда все земные, пряные радости отлетают от них. Ах! я не был дедушкой, неуспел...»

Куприн написал ряд психологически тонких и прелестных рассказов о детях. В романе «Жанета» он вновь проявляет себя большим художником в повествовании о нежной привязанности профессора Симонова к маленькой парижанке. Конечно, эта привязанность углубляет тему одиночества и вместе с тем как бы «высветляет» ее, придает всему роману какой-то оттенок светлой грусти, лирического примирения с тяжелой судьбой. В любви к своеобразному и прелестному ребенку, привязавшемуся к старику, сосредоточиваются все нерастраченные душевные силы Симонова, его способность и потребность соприкоснуться с людьми не только внешне, в порядке житейского ритуала вежливости. Так обнаруживается разногласие между мыслями профессора Симонова о человечестве и его чувствами, врожденной потребностью быть ближе к людям. В этих разногласиях выражены, конечно, те противоположные чувства и мысли, которые сталкивались внутри самого писателя под тяжелым давлением жизни на чужбине. . .

увозят из Парижа, и вновь Симонову остается ждать кратких визитов черного кота Пятницы, голодного и злого бродяги, приходящего отогреться и получить свою порцию мяса.

Роман «Жанета» — самое печальное, самое тоскливое произведение Куприна, старого, больного, захиревшего вдали от горячо любимой родины. В воспоминаниях И. Бунина о его последней встрече с Куприным есть строки, которые нельзя читать без горькой боли в душе. «Он (Куприн — А. В.) шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза»<23>.

Отрыв от родной страны все более тяготил писателя. «И как хочется,— писалон И. Е. Репину,— настоящего снега, русского снега — плотного, розоватого, голубоватого, который по ночам фосфоресцирует, пахнет мощно озоном... А в лесу! Синие тени от деревьев и следы, следы...»<24>

Желание вернуться на родину, никогда не оставлявшее Куприна, становится властным, всеобъемлющим. Оно заставляет Куприна пристально присматриваться к тому, что происходит на далекой родине. Он постепенно отказывается от сложившихся у него предубеждений, и тоска по утраченной родной земле терзает его тем больше, чем слабее становится он, чем меньше, кажется ему, надежды увидеть дорогие места. «Живешь в прекрасной стране,— пишет он,— среди умных и добрых людей, среди памятников величайшей культуры, но все точно понарошку, точно развертывается фильма кинематографа. И вся молчаливая, тупая скорбь о том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России»<25>.

Списавшись с академиком И. Я. Билибиным, Куприн через его посредство обратился к Советскому правительству с просьбой разрешить ему вернуться на родину. Это разрешение было ему дано, и вот настали последние дни пребывания в Париже. Дочь писателя, К. А. Куприна, рассказывала парижскому корреспонденту нью-йоркской газеты «Новое русское слово» следующее: «Отец очень нервничал в последние дни и волновался... Отъезд мы держали в строгом секрете, и никто из писателей об этом не знал... В самую последнюю минуту, перед отъездом, отец сказал мне: „Осуществляется мечта моя... Я готов был пойти в Москву пешком, лишь бы туда вернуться“»<26>.

«Литературной газеты» он сказал: «Я бесконечно счастлив, что Советское правительство дало мне возможность вновь очутиться на родной стороне, в новой для меня советской Москве. Я — в Москве! Не могу прийти в себя от радости. Последние годы я настолько остро ощущал и сознавал свою тяжелую вину перед русским народом, строящим новую счастливую жизнь, что самая мысль о возможности возвращения в Советскую Россию казалась мне несбыточной мечтой... И здесь, в Москве, я хочу сказать советскому читателю, новому замечательному поколению советского народа искренне и убежденно: постараюсь найти в себе физические и творческие силы для того, чтобы в ближайшее же время уничтожить ту мрачную бездну, которая до сих пор отделяла меня от Советской страны»<27>. Однако писателю несуждено было осуществить благородные творческие замыслы. Болезнь уже давно подтачивала писателя, но ему казалось, что возвращение на родину омолодит его, даст ему силы для той новой жизни, которую он захотел сделать своей после долгих лет скитаний. Для выполнения этих творческих планов требовалось время, ибо сам писатель хорошо сознавал, что в России все так преобразилось, что надо немало наблюдать и изучать, прежде чем приступить к художественным обобщениям. И вот, поселившись в Голицыне, Куприн встречается с отдельными людьми и целыми делегациями, приезжающими выразить дань уважения большому русскому художнику. Когда позволяет состояние здоровья, он навещает Москву, гуляет по любимым московским улицам. Его узнают, раскланиваются с ним, бросают ему короткие слова приветствия, подходят к нему для беседы.

Новые люди, «открытые» Куприным, радуют его особенно близкими ему чертами характера: бодростью духа, оптимизмом. Он отмечает любовь советских людей к родной литературе, их тягу к знанию, их веру в прекрасное будущее своей страны. Но это бодрое внимание к новой России, вырабатываемые планы, надежды на улучшение здоровья были лишь вспышками энергии в очень больном теле. Долгие годы скитаний на чужбине и неумолимая болезнь расшатали былое богатырское здоровье Куприна и преждевременно состарили его. Вот как описывает встречу с ним писатель Н. Д. Телешов: «Уехал он если и не очень молодым, то очень крепким и сильным физически, почти атлетом, а вернулся изможденным, потерявшим память, бессильным и безвольным инвалидом. Я был у него в гостинице «Метрополь», дня через три после его приезда. Это был уже не Куприн — человек яркого таланта, каковым мы привыкли его считать, — это было что-то мало похожее на прежнего Куприна, слабое, печальное, и, видимо, умирающее... Чувствовалось, что в душе у него великий разлад с самим собой. Хочется ему откликнуться начто-то, и нет на это сил»<28>.

«Отрывки воспоминаний», «Москва родная» — сгусток первых впечатлений о ненадолго обретенной родине — вот все, что было написано Куприным после возвращения.

В ночь на 25 августа 1938 года Александра Ивановича Куприна нестало.

Примечания

<1> См. Э. М. Ротштейн. Материалы к биографии А. И. Куприна. В кн.: А. И. Куприн. Забытые и несобранные произведения. Пензенское областное издательство, 1950, стр. 324.

<2> Газета «Эра», 6 июля 1918 г., № 1.

<3> «Утренняя молва», 19 июня 1918 г., № 4.

<4>

<5> «Земля», см. в статье Ник. Вержбицкого «К биографии Куприна». «Звезда», 1960, декабрь, № 12.

<6> А. И. Куприн. Собрание сочинений, т. 6. Гослитиздат, 1958, стр. 769.

<7> «Эра», 1918, № 4.

<8> ЦГАЛИ, ф. 240.

<9>

<10> Приведено в примечаниях к шестому тому собрания сочинений А. И. Куприна. Гослитиздат, 1958, стр. 779.

<11> «Огни» (Прага), 22 августа 1921 г., № 3.

<12> «Огонек», 1945, № 36, стр. 9.

<13>

<14> «Огонек», 1945, №36, стр. 20

<15>

<16> «Литературная газета», 13 декабря 1960 г., № 147.

<17> «Красная газета», вечерний выпуск, 6 января 1926 г., № 4 («Куприн в Париже»).

<18> М. Петров, «У А. И. Куприна». «Вечерние известия», 3 мая 1916 г., № 973.

<19> «Выдающийся русский реалист». «Что читать», 1958, декабрь, № 12, стр. 27.

<20> Последние два, не вошедшие всобрание сочинений А. И. Куприна, выпущенное Гослитиздатом, опубликованыв «Неделе» (воскресное приложение к «Известиям») 20—26 марта 1960 г.

<21> «Славянская душа» .

<22> Все прогуливаетесь? .

<23> «Последние новости». Париж, 5 нюня 1937 г., № 5915.

<24> «Ленинградский альманах», 1958, № 14, стр. 205.

<25> «Москва», 1958, №3, стр. 180

<26>

<27> «Литературная газета», 5 июня 1937 г., № 30.

<28> «Советский писатель», 1950, стр. 66.

Раздел сайта: