Кулешов Ф.И.: Творческий путь А. И. Куприна. 1883—1907
Глава VI. В дали от Родины.
Части 6-8

6

Намерение рассказать о своей юности, о времени пребывания в Александровском военном училище созрело у Куприна еще в 1911 году. Возник план автобиографической повести, которая, как выразился писатель, должна была служить «отчасти продолжением» повести «На переломе» (или «Кадеты»).

В конце января 1916 года Куприн сообщил газетному корреспонденту, что сейчас он занят работой над повестью «Юнкера»<70>. Через три месяца — в самом начале мая — Куприн заявил тому же журналисту, что, усиленно отделывая давно написанную большую повесть «Желтый монастырь», он охотно принялся за окончание «Юнкеров» и что осенью текущего года намерен выпустить эту повесть в свет. Куприн пояснял: «Вспоминаю юнкерские годы, традиции нашей военной школы, типы воспитателей и учителей. И помнится много хорошего...»<71>. В том же году осенью, беседуя о «Юнкерах», писатель сказал, что теперь его ближайшей работой является завершение повести<72>. Была ли тогда полностью окончена повесть, неизвестно. Никаких упоминаний на этот счет нет ни в частично сохранившейся переписке Куприна за те годы, ни в заметках репортеров, ни в статьях близко знакомого с ним критика А. Измайлова.

Намерение писателя издать «Юнкеров» осенью шестнадцатого года осуществлено не было: в канун и в период революции и гражданской войны не появлялось в газетах каких-либо отрывков из этого произведения. Рукопись «Юнкеров», оставленная автором в Гатчине, не обнаружена и, вероятно, погибла вместе с архивом писателя.

«Юнкеров» в первые же месяцы своей эмигрантской жизни в Финляндии. Так думать позволяет письмо Куприна к И. Е. Репину от 29 февраля 1920 года. Там есть следующие строки: «И еще просьба: нет ли у Вас случайно адреса Monsieur Denis Roches?. Помните, французский писатель и интересан русской жизни, переводчик Лескова и автор статьи о П. И. Шмелькове. Если есть, попрошу не отказать сообщить»<73>. Зачем Куприну понадобилась книга Дени Роша о Шмелькове? В «Юнкерах» сказано про главного героя Александрова, что он в отпускные дни «брал уроки у Петра Ивановича Шмелькова». А в сноске к этим строчкам автор сделал примечание: «Шмельков — талантливый рисовальщик. Он забыт современными русскими художниками. См. о нем монографию, написанную французским писателем» (VIII, 302). Значит, еще тогда, в 1920 году, Куприн, по-видимому, обдумывал и набросал эпизод из биографии своего героя, связанный с личностью художника Шмелькова, о котором ему хотелось подробнее узнать из книги французского писателя и переводчика.

Названный эпизод — в главе «Господин обер-офицер», вошел во вторую часть «Юнкеров». С написания этой части Куприн и начал в эмиграции заново работу над произведением. Лишь после того как эта часть была окончена, он в середине 1928 года обратился к главам, составившим первую часть, а потом принялся за третью, которая была готова к осени 1932 года. По мере продвижения работы Куприн отдавал законченные главы или отрывки из них в газету «Возрождение», где «Юнкера» печатались на протяжении почти пяти лет — с 14 января 1928 года по 9 октября 1932 года. Отдельным изданием роман вышел в Париже летом 1933 года.

Может быть, этим, несколько необычным для Куприна, методом работы над «Юнкерами», когда главы писались разрозненно и продолжительное время, а печатались в виде отдельных рассказов, следует объяснить его структурную аномалию. Композиция романа в самом деле заметно страдает. Его главы, каждая из которых воспроизводит тот или иной эпизод из юнкерской жизни, непрочно связаны между собою. Их последовательность не всегда обусловлена развитием сюжета. Не придерживаясь последовательно-связного повествования, Куприн в процессе писания часто «перескакивал» от главы к главе: например, двадцать третья глава (о любовной переписке героя после зимних каникул) писалась почти одновременно с восьмой главой — об осеннем военном смотре юнкеров, словно Куприн еще неясно представлял себе, на какое место поставить каждую из них — в середину или к началу романа. Куприн пренебрег тщательной «подгонкой» глав друг к другу, не сцементировал их, не убрал «швы», и в романе заметны эти места.

«Это командир нашей, четвертой роты, капитан Фофанов, а по-нашему Дрозд» (VIII, 228). Во второй части романа автор поясняет еще раз: «Дрозд — командир четвертой роты, капитан Фофанов» (VIII, 305); несколькими страницами ниже — снова: «Командир четвертой роты Фофанов, он же Дрозд, проходит вдоль строя...» (VIII, 354).

«Юнкерах» — произведении строго документальном, автобиографическом — произвольно смещена хронология. Весь рассказ о сердечных увлечениях Александрова, его писательстве, публикации «Последнего дебюта» — все это отнесено к начальным месяцам пребывания героя романа в военном училище, а не ко второму году его юнкерства, когда он из «фараона» превратился в «господина обер-офицера». Первая и вторая главы, повествующие о первом годе юнкерской жизни Александрова, оказались чрезмерно перегруженными разными событиями, преимущественно мелкого бытового и интимного характера. На этих страницах сжаты и сокращены важные и главные обстоятельства, а менее существенные, побочные — излишне распространены.

Здесь заметны растянутость и медлительное течение рассказа, вызванные детализацией описаний, нет того быстрого, оживленного, веселого темпа, в каком обычно ведется повествование в подавляющем большинстве произведений Куприна и который, кажется, должен бы соответствовать характеру содержания и духу книги о юности автора.

Наоборот, страницы о втором годе пребывания Александрова в училище выглядят обедненными, даже хроникальными. Третья часть романа вообще отработана меньше двух предыдущих. Создается впечатление, что она писалась с трудом, как будто неохотно и вяло, без увлечения, словно для того только, чтоб досказать двухлетнюю жизнь юнкера Александрова. Тут недостает нужной полноты, имеются непонятные, немотивированные пропуски.

Укажу на самый существенный из них. Юнкер Александров в конце предыдущей части объяснился Зине Белышевой в любви, поклялся ей, что, окончив училище, он через два года поступит в Академию генерального штаба и тогда явится к отцу невесты, чтобы просить ее руку и сердце. Он сказал ей: «... вам дожидаться меня придется около трех лет. Может быть, и с лишним. Ужасно длинный срок. Чересчур большое испытание. Могу ли я и смею ли я ставить здесь какие-либо условия или брать какие-либо обещания?» (VIII, 382). Зина Белышева еле слышно прошептала: «Я подожду, я подожду» (VIII, 383). Этот интимнейший разговор произошел на масленицу, в марте. После того проходит месяц за месяцем, а юнкер Александров, как это ни странно, не вспомнил ни разу о Зиночке, о любви к ней, о клятве жениться. Мог ли восторженный, пылко влюбленный молодой человек без видимой причины навсегда забыть о предмете своей страсти? Автор не досказал, хотя бы намеками, любовную историю, психологически никак не мотивировал столь странное поведение юнкера. Вообще последние страницы романа рождают ощущение незавершенности сюжета и скороговорки в повествовании: исчерпан рассказ о пребывании героя в стенах училища, а нет даже и намека на возможную развязку его интимной драмы.

«Юнкерах». Поэзия зарождающейся и расцветающей юношеской любви, увлечение искусством, будни закрытого военного учебного заведения — на этих трех моментах бытия юнкера Александрова сосредоточено в романе главное внимание.

Хотя авторский рассказ о любви героя романа не доведен до конца и искусственно оборван на полдороге, все-таки страницы об интимных его переживаниях, бесспорно, являются самыми лучшими в романе. Возникновение и развитие любовных чувств, выражаемых блеском глаз, особенным взглядом, жестами, мимикой и тысячью мельчайших, неуловимых примет, смена настроений, когда сердце влюбленного то переполняется ощущением «легкого, чудесного, сверкающего счастья», то вдруг тускнеют и меркнут надежды на взаимность, то снова охватывает восторг, — духовная природа этого человеческого чувства тщательно прослежена писателем в главах романа: «Екатеринский зал», «Стрела», «Полонез», «Вальс», «Ссора», «Письмо любовное», «Дружки», «Чистые пруды».

Купринский герой постоянно испытывает потребность кого-нибудь любить: его разбуженное сердце уже не может жить без любви. Он весь во власти восторженных мечтаний о женщине, ему необходимо рыцарское преклонение перед ней, ради нее «он готов на любую глупость, вплоть до смерти». Влюбляется он «с такой же наивной простотой и радостью, с какой растут травы и распускаются почки» (VIII, 359—360). Горячий, страстно увлекающийся, он, полюбив, каждый раз охотно дает искреннюю клятву в «любви до гробовой доски». Но он не слишком сильно мучается и страдает, когда видит непостоянство той, которую недавно боготворил. Все его многочисленные любви кратковременны. Едва оборвался его «любовный роман» с Юлией Синельниковой, как он уже увлекся ее младшей сестрой Оленькой. В числе «дам его сердца» были и Наташа Манухина, и Машенька Полубояринова, и Сонечка Владимирова. Нельзя сказать, что юнкер Александров выглядит у Куприна романтическим вздыхателем. Его «маленькое приключение» с Дуняшей во ржи, вскользь брошенный намек на связь его с Марьей — женой лесника Егора, «красивой, здоровой бабой», вовсе не свидетельствуют о пуританстве и целомудрии юнкера.

В то же время ничто не говорит и о его распущенности и нравственной испорченности. Влюбляясь, он был далек от мыслей об очередной «интрижке». В чередовании и частой смене «предметов» его любви своеобразно и полно раскрывался индивидуальный характер юнкера Александрова — человека пылкой мечтательности, горячих эмоций, впечатлительного, бурного в проявлении чувств. Верный себе, Куприн в «Юнкерах» прославляет человечески возвышенную земную любовь, видя в ней «чудесную многовековую песнь» человечества — «простую, но самую великую в мире» (VIII, 379).

тайную мечту «сделаться поэтом или романистом». В тоне доброжелательного юмора рассказывает Куприн о детских стихотворных опытах Александрова и приводит наивные строфы, сочиненные им в семилетнем возрасте. То были наиболее ранние стихи самого Куприна, которые в данном случае он приписал своему герою и откровенно высмеял их. Литературные склонности Александрова угадывались в его классных сочинениях в кадетском корпусе, где он писал их «наполные двенадцать баллов».

«из быта северо-американских дикарей», назвав его экзотически «Черная Пантера», а в седьмом классе занялся переводами стихотворений Гейне. Пожалуй, только история с «Черной Пантерой» целиком вымышлена Куприным; что же касается переводов на русский язык гейневской «Лорелеи», то все здесь взято из биографии самого писателя. О своих детских и отроческих увлечениях писательством юнкер Александров вспоминает с оттенком мягкой иронии как о несбывшихся, немножко наивных мечтах.

Новым в романе является подробный разбор Александровым его первого беллетристического «младенца». Куприн заставляет Александрова сознаться самому себе, что, хотя он радостно отдавался «самому тяжелому, самому взыскательному из творчества — творчеству слова», все-таки в «Последнем дебюте» не оказалось ни живых персонажей, ни правдивых чувств, а было много «корявых тусклых мест, натяжек ученического напряжения, невыразительных фраз, тяжелых оборотов» (VIII, 292). В уста героя романа вложено ценное признание в том, что без прочного знания жизни бессмысленно пытаться стать писателем, художником-творцом: «Как я мог осмелиться взяться за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея. Чего стоит эта распроклятая, из пальца высосанная сюита «Последний дебют». Разве в ней есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды?» (VIII, 294). В самопризнании Александрова надо скорее видеть эстетическую формулу самого Куприна, выведенную им из длительного собственного писательского опыта, которого, конечно, не мог иметь геройромана.

Приписывая ему свои более поздние зрелые мысли, Куприн, думается, поспешил переоценить мужество Александрова быть столь беспощадно суровым и требовательным к себе как к автору, преувеличил его способность глубоко понимать и четко формулировать принцип жизненной правды в искусстве. Ведь в другом месте романа тот же Александров, сидя в карцере и мысленно перебирая имена Шекспира, Гете, Байрона, Гомера, Пушкина, Сервантеса, Данте и Толстого, творчество которых ему представляется «великим чудом», откровенно сознается: «Я не понимаю, но с благоговением признаю и преклоняюсь». Александров вообще не испытывает органической потребности в глубоких раздумьях, в философских размышлениях: они — выше его возможностей. Прекрасное в искусстве и прекрасное в природе он воспринимает бездумно, с почти детской непосредственностью. В попытке Куприна принудить Александрова — натуру исключительно эмоциональную — заняться «философией искусства» проявилась авторская тенденция чуточку приподнять героя романа.

— до училища — увлекался произведениями Дюма, Шиллера и Скотта, а сейчас, в училище, он прочитал только «Королеву Марго» да еще повесть Толстого «Казаки». С этой повестью он познакомился случайно, сидя в карцере, и хотя она поразила его своей «недосягаемой простотой», он больше никогда потом не вспоминал о ней. Характерный штрих: Александров однажды попробовал читать Добролюбова «как писателя запрещенного», но осилить его целиком никак не смог — «от скуки не дотянули до четверти книги».

Это характерная черта личности Александрова: ему обычно недостает терпения, трудолюбия, выдержки в серьезных и важных делах. Он недурно рисует, увлекается живописью. Однако этим увлечениям Александрова отведен в романе лишь один абзац, о них сказано в порядке информации, — и мы не видим героя романа ни в Третьяковке, ни на уроках рисования. Есть в романе также упоминание о любви Александрова к театру и о том, что он, как и другие юнкера из четвертой роты, был страстным поклонником циркового искусства. Все это только упомянуто в романе, а не изображено. Даже посещения цирка, столь любимого самим Куприным, не показано в «Юнкерах»,— настолько, очевидно, незначительными были эти события в духовной биографии юного Александрова.

«Юнкеров» имели увеселительные поездки на званые вечера, светские балы, танцы с воспитанницами женского Екатерининского института. Туда охотно ведет читателя романист, подробно и с картинной яркостью описывая и залитый огнями зал, восхищающий юнкера своим размером, красотой и пропорциональностью линий, и пестрые наряды дам, и фигуры и лица танцующих, и звуки оркестра, и гул человеческих голосов. Эти подробности сами по себе красочны, нарисованы с очень большим живописным мастерством. Однако они замедляют течение рассказа. Здесь чувствуется авторское любование праздничной, светлой и легкой жизнью беззаботных и посвоему счастливых, довольных людей, восхищенное умиление изысканной «светскостью» юнкера Александрова, его ловкостью, изяществом движений в танце, умением владеть всеми мускулами своего сильного молодого тела.

Вообще физическому развитию и созреванию юнкеров в романе отведено такое же значительное место, как и их интимно-любовным переживаниям. В Александрове все время подчеркивается сильный и ловкий спортсмен, отличный и неутомимый танцор и превосходный образцовый строевик. О своем герое Куприн говорит: «Он наслаждался спокойной военной жизнью, ладностью во всех своих делах, доверием к нему начальства, прекрасной пищей, успехами у барышень и всеми радостями сильного мускулистого молодого тела» (VIII, 304).

«военная жизнь», которой наслаждался Александров? Каковы будни воспитанников юнкерского училища? В какой мере правдиво рассказал об этом Куприн?

Несомненно, что реальная русская действительность периода реакции восьмидесятых годов, к которым относится повествование, давала писателю обильный материал для критического освещения быта и нравов, царивших в военных учебных заведениях. И будь роман написан в эпоху «буйных и мятежных» настроений Куприна, вероятно, мы имели бы произведение такой же обличительной силы, как и повесть «Поединок». Сейчас этого нельзя сказать о «Юнкерах»: люди и время показаны здесь под иным углом зрения, чем в «Поединке» и «Кадетах». Не то, чтобы в «Юнкерах» вовсе отсутствовали обличительные оценки и критика, — они есть там,— но и то и другое значительно ослаблено, смягчено. Рассказ о внутреннем режиме в военном училище ведется в романе таким образом, что, едва коснувшись теневых сторон юнкерского быта, о которых говорится в общих выражениях, автор вслед за тем, нередко в противоречии с фактами и с самим собою, спешит выдвинуть те или другие извиняющие обстоятельства.

Так, из главы «Танталовы муки» с несомненностью можно заключить, что юнкера первого курса — «бедные желторотые фараоны» — подвергались в училище многим часам «беспрестанной прозаической строжайшей муштры»: юнкеров изо дня в день дрессировали, учили строевому маршу с ружьем и со скатанной шинелью, ружейным приемам, натаскивали в «тонком искусстве отдания чести», а за мелкую провинность сажали в карцер, лишали домашних отпусков, «грели» беспощадно.

автора романа, состояла из дней воистину «учетверенного нагревания»: их «грел свой дядька однокурсник, грел свой взводный портупей-юнкер, грел курсовой офицер», сильно досаждал ротный Дрозд, который был главным «разогревателем» (VIII, 239).

«сплошь туго загроможден» воинскими обязанностями и учением, и свободными для души и тела оставались «лишь два часа в сутки», в течение которых «юнкер мог передвигаться, куда хочет, и делать, что хочет во внутренних пределах» училищного здания (VIII, 359). Лишь в эти два послеобеденных часа можно было петь, болтать или читать и «даже прилечь на кровати, расстегнув верхний крючок куртки». А потом снова начинались занятия — «зубрежка или черчение под надзором курсовых офицеров» (VIII, 348). Если, как сказано в романе, Александров никогда потом «не забывал своих первых жутких впечатлений» (VIII, 304), то это, очевидно, не от сладкой и спокойной жизни. Невольно признавая ее, Куприн говорит о своем герое:

«Черных дней выпадало на его долю гораздо больше, чем светлых: тоскливое, нудное пребывание в скучном положении молодого, начинающего фараона, суровая, утомительная строевая муштра, грубые окрики, сажание под арест, назначение на лишние дневальства — все это делало военную службу тяжелой и непривлекательной» (VIII, 298).

Если «черных дней» было у юнкеров «гораздо больше, чем светлых», то не естественнее ли было бы сохранить в романе реальные пропорции? Куприн поступил не так. Выпячивая парадную сторону юнкерского быта, он предпочел говорить больше о светлых днях, чем о черных. Тяжела и непривлекательна военная служба? Но ведь это только с непривычки и на очень короткое время, после которого «бесследно отходит» в небытие «вся трудность воинских упражнений и военного строя». И Александров по воле автора быстро почувствовал, что «ружье не тяжелит», что у него легко выработался «большой и крепкий шаг», и в душе появилось «гордое сознание: я — юнкер славного Александровского училища» (VIII, 299). Да и всем юнкерам, если верить Куприну, живется в общем «весело и свободно». Строевая служба, доведенная «до блестящего совершенства», превратилась для них в увлекательное искусство, которое «граничит со спортивным соревнованием» и не утомляет юнкеров. Может, такое «искусство» все-таки чрезмерно тяжело, и, во всяком случае, однообразно и скучно? Оказывается, нет. То есть, оно и однообразно, и скучно, но его однообразие лишь «чуть-чуть прискучивает», а вообще-то «весело и свободно», потому что «домашние парады с музыкой в манеже на Моховой вносят и сюда некоторое разнообразие» (VIII, 250).

Так почти за каждым критическим замечанием тотчас следует фраза из осторожно подобранных слов, призванных смягчить, нейтрализовать сколько нибудь неблагоприятное читательское впечатление от рассказа о режиме в училище. Вместо резкого и определенного слова «тяжело» — Куприн очень часто употребляет безобидное: «тяжеловато». Например, после зимних каникул, когда юнкера были «безгранично свободны», им «тяжеловато» снова втягиваться «в суровую воинскую дисциплину, в лекции и репетиции, в строевую муштру, в раннее вставание по утрам, в ночные бессонные дежурства, в скучную повторяемость дней, дел и мыслей» (VIII, 347). Можно ли перечисленное здесь охарактеризовать неопределенным словом «тяжеловато»? Или вот еще. В тесных спальнях училища юнкерам «по ночам тяжеловато было дышать». Днем тут же приходилось учить лекции и делать чертежи, сидя в очень неудобной позе — «боком на кровати и опираясь локтями на ясеневый шкафчик, где лежала обувь и туалетные принадлежности». А вслед за этими словами идет бодрое авторское восклицание: «Но — пустяки! Все переносила весело крепкая молодежь, и лазарет всегда пустовал...» (VIII, 255).

«на правдивости и широком взаимном доверии». Начальство не выделяло среди юнкеров ни любимчиков, ни постылых. Офицеры были «незаметно терпеливы» и «сурово участливы». Имелись ли в училище бурбоны и гонители? Куприн этого не отрицает. Он пишет: «Случались офицеры слишком строгие, придирчивые трынчики, слишком скорые на большие взыскания» (VIII, 254). Среди «случавшихся» гонителей назван батальонный командир Берди-Паша, которого словно бы «отлили из железа на заводе и потом долго били стальными молотками, пока он не принял приблизительную, грубую форму человека» (VIII, 406). Берди-Паша не знает «ни жалости, ни любви, ни привязанности», он только «спокойно и холодно, как машина, наказывает, без сожаления и без гнева, прилагая максимум своей власти». Мелким и придирчивым был и офицер Дубышкин, чрезмерно честолюбивый, вспыльчивый и злой, «несчастный смешной человек», предмет насмешек со стороны юнкеров.

С явной антипатией показан еще капитан Хухрик — командир первой роты Алкалаев-Калагеоргий. Но эти трое «гонителей», которых юнкера терпели, «как божью кару», не были типичными представителями начальства. Характерной фигурой училищного офицера Куприн считает капитана Фофанова (или Дрозда). Именно он, Дрозд, внешностью своей и грубовато-образной речью напоминающий капитана Сливу из «Поединка», был любимым командиром и умелым воспитателем юнкеров. То мгновенно вспыльчивый, то невозмутимо спокойный и «умно заботливый», всегда прямой, честный и нередко великодушный, он воспитывал своих птенцов «в проворном повиновении, в безусловной правдивости, на широкой развязке взаимного доверия» (VIII, 307). Он умел быть и строгим, не оскорбляя личности воспитанника, и одновременно мягким и по-товарищески простым. Такими были почти все офицеры, и ни один из них никогда «не решался закричать на юнкера или оскорбить его словом». Даже генерал Самохвалов — прежний начальник училища, который имел обыкновение «с беспощадной, бурбонской жестокой грубостью» обращаться с подчиненными офицерами, осыпая их «бесстыдными ругательствами», даже он неизменно благоволил к «своим возлюбленным юнкерам», давал им поблажки, отечески опекал и защищал.

Куприн поминает и штатских преподавателей, и воспитателей военного училища. Учиться юнкерам было «совсем не так трудно», потому что в училище преподавали профессора «самые лучшие, какие только есть в Москве». Среди них, конечно, нет ни одного невежды, пьяницы или жестокого истязателя, подобно тем, с которыми мы знакомы по повести «Кадеты». Очевидно, они все-таки были и в Александровском и в других юнкерских училищах, но изменившийся взгляд писателя на прошлое подсказал ему необходимость изображать их иначе, чем он делал это раньше, в своем дореволюционном творчестве.

Припомним одну частность. В «Кадетах» Куприн в остро обличительном освещении представил фигуру попа Пещерского, ненавидимого кадетами за лицемерие, елейность, несправедливое обращение с воспитанниками, за его «тоненький, гнусавый и дребезжащий» голосок, за косноязычие на уроках закона божьего. Пещерскому в повести «Кадеты» противопоставлен настоятель гимназической церкви отец Михаил, но последнему там отведено буквально шесть строк.

«Юнкерами», Куприн не только вспомнил вот этого «отца Михаила», но охотно ввел его в роман и очень подробно, с нескрываемым умилением рассказал о нем в первых двух главах. Из памяти «выветрился» поп Пещерский, но крепко укоренился в ней благообразный старичок в рясе — «маленький, седенький, трогательно похожий на святого Николая-угодника» (VIII, 210). На всю жизнь герой «Юнкеров» запомнил и «домашний подрясничек» на тощеньком священнике, и его епитрахиль, от которой «так уютно пахло воском и теплым ладаном» (VIII, 211), и его «кроткие и терпеливые наставления» воспитанникам, его мягкий голос и мягкий смех. В романе рассказывается о том, что через четырнадцать лет — «во дни тяжелой душевной тревоги» — Александрова неодолимо потянуло на исповедь к этому мудрому старцу. Когда навстречу Александрову поднялся старичок «в коричневой ряске, совсем крошечный и сгорбленный, подобно Серафиму Саровскому, уже не седой, а зеленоватый» (VIII, 212), то Александров с радостью отметил у него «милую, давно знакомую привычку» щурить глаза, увидел все то же «необыкновенно милое» лицо и ласковую улыбку, услышал сердечный голос, так что при расставаньи Александров не выдержал и «поцеловал сухонькую маленькую косточку», после чего «душа его умякла» (VIII, 214). Все это выглядит в романе трогательно-умилительно, идиллично и, в сущности, приторно-слащаво. Не верится, чтобы у строптивого, непокорного Александрова так «умякла душа»,— она, очевидно, «умякла» у стареющего писателя, ставшего немного сентиментальным на склоне лет.

желания оскорбить и обидеть. Юнкера очень вежливы, предупредительно корректны, не злопамятны. Конечно, все они разнохарактерны: Жданов не похож на Бутынского, а Венсан своими индивидуальными чертами резко отличается от Александрова. Но — если верить автору — «выгибы и угибы их характеров были так расположены, что в союзе приходились друг к другу ладно, не болтаясь и не нажимая» (VIII, 357). В училище нет того господства сильного над слабым, которое в действительности испокон веков царило в заведениях закрытого типа и о котором сам же Куприн рассказал в повести «Кадеты». Юнкера-старшекурсники с необычайной чуткостью и человечностью относятся к новичкам-«фараонам». Они приняли на сей счет «мудрое словесное постановление», направленное против возможного «цуканья» на первокурсников: «... пускай каждый второкурсник внимательно следит за тем фараоном своей роты, с которым он всего год назад ел одну и ту же корпусную кашу. Остереги его вовремя, но вовремя и подтяни крепко» (VIII, 232). Все юнкера ревниво оберегают «прекрасную репутацию» своего училища и стремятся не запятнать ее «ни шутовским балаганом, ни идиотской травлей младших товарищей» (VIII, 230).

Устранено не только возрастное неравенство юнкеров, но стерты и социальные различия, рознь и неравенство. Нет антагонизма между юнкерами из богатых и бедных семей. Никому из юнкеров не приходило в голову, скажем, поиронизировать над сокурсником незнатного происхождения, и уж вовсе никто не позволял себе глумления над теми, чьи родители материально несостоятельны, бедны. «Случаи подобного издевательства,— сказано в романе,— были совсем неизвестны в домашней истории Александровского училища, питомцы которого, под каким-то загадочным влиянием, жили и возрастали на основах рыцарской военной демократии, гордого патриотизма и сурового, но благородного, заботливого и внимательного товарищества» (VIII, 234).

В чем выражался этот своеобразный «патриотизм» юнкеров? Прежде всего, в юношеской тщеславной гордости за свое славное училище, в котором они имели «высокую честь» воспитываться и служить, считая его самым лучшим не только в России, но и «первым военным училищем в мире». Здесь зарождались ростки сознания своего привилегированного положения в обществе и мнимого превосходства над людьми иной социальной принадлежности, культивировались кастовые предрассудки будущего офицерства. Примечательно, что александровцы, гордые своим военным мундиром, всех без исключения штатских называли «шпаками», и отношение их к этой категории людей «с незапамятных времен было презрительное и пренебрежительное» (VIII, 296).

«Поединку». Разница, однако, в том, что прежде, в эпоху «Поединка», такое высокомерие «господ офицеров» в отношении к штатским рождало в писателе гнев и протест, вызывало его безоговорочное осуждение: теперь же Куприн говорит о презрении юнкеров к «шпакам» с незлобивой улыбкой как о безвредном, невинном чудачестве будущих офицеров.

Юнкерам не чужда и иного рода тщеславная гордость — гордость своими предками. Александровцы гордятся «прославленными предками» потому, что многие из них в свое время «легли на поле брани за веру, царя я отечество» (VIII, 231). Этот «гордый патриотизм» юнкеровбыл именно выражением их готовности в будущем отдать свою жизнь «за веру, царя и отечество». Ведь недаром же они, если судить по роману, так боготворят русского царя.

«Торжество». Вся она сплошь выдержана в радужно-ярких тонах, призванных оттенить верноподданнический восторг юнкеров накануне и во время царского смотра воинских частей Москвы. Куприн пишет: «Воображению Александрова „царь“ рисуется золотым, в готической короне, „государь“ — ярко-синим с серебром, „император“ — черным с золотом, а на голове шлем с белым султаном» (VIII, 251). Это — в воображении юнкера.

Стоило вдали показаться рослой фигуре царя, как душу Александрова охватил «сладкий острый восторг» и вихрем понес ее ввысь. Царь представился ему исполненным «нечеловеческой мощи». Вид царя рождает в душе восторженного юнкера «жажду беспредельного жертвенного подвига» во славу «обожаемого монарха».

— образ автобиографический — в этом месте повествования не похож на автора: Куприн наделил тут Александрова эмоциями, чуждыми ему самому в годы юнкерства или, во всяком случае, испытанными им тогда в несравненно более слабой степени. На юнкера Куприна не произвел сколько-нибудь глубокого впечатления приезд царя в Москву в октябре 1888 года, подробно описанный в романе. Вот почему Куприн не написал тогда, в своей ранней молодости, ни единой стихотворной строчки о царском смотре юнкеров, хотя он откликнулся стихами на другие важные и даже незначительные моменты своей юнкерской жизни. Более того: за полтора года до этого события он, как мы помним, в стихотворении «Сны» сочувственно изобразил казнь тех, кто пытался убить царя. Автор романа еще в кадетском корпусе расстался с пиэтетом царя, а теперешний его герой юнкер Александров, напротив, видит в царе великую святыню.

Александров не задумывался над тем, насколько правильными были тот строй чувств и то направление мыслей, которые прививались ему и его товарищам по училищу. Вопросы политики, общественная жизнь, социальные проблемы, все то, что происходило за толстыми стенами военного училища и чем жили народ и страна, не волнуют героя «Юнкеров», не интересуют его. Только раз в жизни он невзначай — именно невзначай! — соприкоснулся с людьми совсем иного мира.

Однажды, во время какого-то студенческого бунта, он проходил в колонне юнкеров мимо университета и вдруг увидел «бледного, изношенного студента, который гневно кричал из-за железной университетской ограды: „Сволочь! Рабы! Профессиональные убийцы, пушечное мясо! Душители свободы! Позор вам! Позор!“» (VIII, 386).

«студентишки»: «Он или глуп, или раздражен обидой, или болен, или несчастен, или просто науськан чьей-то злобной и лживой волей. А вот настанет война, и я с готовностью пойду защищать от неприятеля: и этого студента, и его жену с малыми детьми, и престарелых его папочку с мамочкой. Умереть за отечество. Какие это великие, простые и трогательные слова!» (VIII, 386 —387).

— да, по-видимому, и не способен понять — того, что царская армия не только «защищала отечество» от неприятеля во время войны, но была также орудием в борьбе с «внутренними врагами». В дни Октября и в годы гражданской войны из юнкеров формировались боевые дружины для удушения революции, усмирения «взбунтовавшегося» народа. Нет, студент был прав, называя юнкеров «душителями свободы», и его гневные филиппики в их адресс праведливы: заблуждался в данном случае не он, а юнкер Александров.

Вообще в «Юнкерах» действуют преимущественно такие люди, у которых как бы приглушены или атрофированы социальные эмоции: чувства негодования, возмущения, протеста. Пока герои «Юнкеров» были кадетами, они еще способны были на какую-то борьбу и даже бунт. Александрову, например, памятен случай, когда в четвертом кадетском корпусе вспыхнуло «злое массовое восстание», вызванное плохим питанием и «нажимом начальства»: тогда кадеты разбили «все лампы и стекла, штыками расковыряли двери и рамы, растерзали на куски библиотечные книги». Бунт прекратился только после того, как были вызваны солдаты. С «бунтовщиками» расправились строго. По этому поводу в романе высказано следующее авторское суждение: «И правда: с народом и с мальчиками перекручивать нельзя»,— нельзя доводить людей до возмущения и насилием толкать их на «бунт». Повзрослев и остепенившись, юнкера уже не позволяют себе бунтовать, и устами Александрова осуждают «злое массовое восстание», для которого, как им кажется, нет поводов, нет основания.

Поверхностными и ошибочными были представления юнкеров о казарменном быте в царской армии. Александров по совести сознается, что он ничего не знает о «неведомом, непонятном существе», имя которому — солдат. «... Что я знаю о солдате,— спрашивает он себя и отвечает: — господи боже, я о нем решительно ничего не знаю. Он бесконечно темен для меня» (VIII, 421). И все это оттого, что юнкеров только учили командовать солдатом, но не сказали, чему учить солдата, кроме строя и ружейных приемов, совсем «не показали, как с ним разговаривать».

И по выходе из училища Александров не будет знать, как обучать и воспитывать безграмотного солдата и как с ним общаться: «Как я к этому важному делу подойду, когда специально военных знаний у меня только на чуточку больше, чем у моего однолетки, молодого солдата, которых у него совсем нет, и, однако, он взрослый человек в сравнении со мною, тепличным дитятей» (VIII, 421). Ничего плохого, ненормального и, тем более, возмутительного во взаимоотношениях между офицерами и солдатами он не видит, да и видеть не хочет. Перед отправкой в полк Александров заявляет: «Да, конечно же, нет в русской армии ни одного порочного полка». Он еще готов допустить, что, может быть, встречаются «бедные, загнанные в непроходимую глушь, забытые высшим начальством, огрубевшие полки», но и они все, конечно, «не ниже прославленной гвардии» (VIII, 399).

«ни одного порочного полка», если он ничего не знает об армии? Разгадка проста: тут, как и в некоторых других местах романа, Куприн приписал своему герою то, что временами сам думал о русской армии много лет спустя — в эмиграции. Куприн здесь вносит некоторые коррективы в свои прежние смелые суждения о царской военщине. В результате создается впечатление, что автор «Юнкеров» все время полемизирует с автором «Поединка», а в иных главах — и с автором «Кадетов».

Когда определился такой «выправленный», изменившийся взгляд писателя на армейский и училищный быт? Было бы неверно связывать эти изменения непосредственно с уходом Куприна в эмиграцию. Частичный отход писателя от «смелых и буйных» идей эпохи первой революции, некоторое ослабление критического духа, снижение обличительного пафоса — все это ощущалось уже в его творчестве периода реакции и империалистической войны. И уже тогда молодость писателя и годы юнкерства стали облекаться в его воображении в радужные краски. По мере удаления от времени рассказа все плохое блекло, уменьшалось в размере, и теперь писатель смотрит на него точно в перевернутый бинокль. В эмиграции он, очевидно, еще больше укрепился в мысли, что светлый взгляд на канувший в вечность вчерашний день является наиболее справедливым.

Отдавшись «волшебной власти» воспоминаний, Куприн извлекал из «архива памяти» пестро расцвеченные эпизоды, картины, лица, факты, которые по закону психологической антитезы были так не похожи на его теперешнее тоскливое, одинокое, серое прозябание на чужбине. Но воспоминания одинокого и старого писателя о днях своей юности не могли быть сплошь восторженными, беззаботно-радостными: к светлым чувствам неизменно примешивались печаль и тоска. Поэтому от его воспоминаний и в самом деле веет «неописуемой сладкой, горьковатой и нежной грустью» (VIII, 202).

Этими словами охарактеризованы в романе переживания юнкера Александрова, но будет правильнее видеть в них выражение авторских чувств, противоречивых и сложных. И когда мы читаем в романе о том, что прежде «совсем не замечаемые, совсем не ценимые» Александровым впечатления как будто по волшебству встают в его памяти «в таком радостном, блаженном сиянии, что сердце нежно сжимается от тихого томления и впервые крадется смутно в голову печальная мысль: „Неужели все в жизни проходит и никогда не возвращается?“» (VIII, 217),— когда мы читаем это, то не должны забывать, что это мысли самого Куприна-эмигранта. В другом месте романа Куприн говорит, что мрачные мысли о неизбежной смерти всего живущего придут к Александрову «гораздо позже, вместе с внезапным ужасающим открытием того, что ведь и я, я сам, милый, добрый Александров, непременно должен буду когда-нибудь умереть, подчиняясь общему закону. О, какая гадкая и несправедливая жестокость!» (VIII, 334). Немного ниже читаем: «До зловещих часов настоящего, лютого, проклятого отчаяния лежат впереди у Александрова еще многие добрые годы» (VIII, 344).

«Юнкера», его сквозная эмоциональная нота — это тихая и щемящая грусть, неизменно пронизывающая собою всю его ткань и придающая оттенок легкой элегичности даже наиболее светлым поэтическим страницам автобиографического повествования Куприна о далекой юности.

7

«Юнкерах» повествовательный тон, полный умиления и грусти, резко изменился в другом «заграничном» произведении Куприна на военные темы — рассказе «Последние рыцари» (первоначально — «Драгунская молитва»). Писатель обратился к сравнительно близким по времени событиям эпохи империалистической войны, и голос его обрел суровость, суждения сделались резкими, характеры жизненными, а позиция авторачеткой и недвусмысленной.

С рукописью названного рассказа произошла та же история, что и с рукописью «Юнкеров». Еще в мае 1915 года Куприн заявил, что им написан рассказ «Драгунская молитва» и отослан в редакцию одной газеты, но там не был напечатан: «Очевидно, или не пропустила цензура, или же затерялся на почте». Куприн собирался «в ближайшие же дни» заняться возобновлением рассказа<74>— в июле 1916 года — рассказ без ведома и разрешения автора был в черновом виде опубликован в московской газете «Вечерние известия»<75>«... совсем на днях появилась неоконченная его «Драгунская молитва», в черновом, в неоконченном, в досадном виде, к огорчению и автора, и его друзей, и его читателей...»<76> <77>.

По-видимому, рассказ был закончен в декабре 1918 или в январе 1919 года. Это известно из печатного сообщения критика А. Измайлова: «А. И. Куприн написал рассказ „Драгунская молитва“. Он выйдет в иноземном русском альманахе „Окно“»<78>«Драгунская молитва».

Очевидно, уже в дни, когда он из Ревеля ехал в Финляндию, Куприн вспомнил о рассказе, может быть, намереваясь заняться работой над ним. Но лишь много лет спустя — в начале тридцатых годов — Куприн заново восстановил его, причем в рукописи имеются три варианта заглавий этого рассказа: «Драгунская молитва», «Последние рыцари» и «Гибель рыцарей». Куприн окончательно остановился на заглавии «Последние рыцари». Рассказ напечатан в парижской газете «Возрождение» весной 1934 года<79>.

Одно из несомненных достоинств рассказа «Последние рыцари» — насыщенность событиями и стремительность их развития. Нет тут длиннот, столь частых в «Юнкерах»; форма повествования предельно сжата, а между тем автор охватил значительные отрезки времени, сказал очень много об исторической эпохе и успел проследить почти всю жизнь главных героев. При кажущейся неторопливости и обстоятельности описаний повествование течет вольно, быстро и непринужденно, как в лучших рассказахэтого писателя.

«Последних рыцарях» Куприн окунулся в родную ему стихию армейских военных будней, но не для того, чтобы восторгаться ими, а для того, чтобы еще раз резко осудить карьеризм, тупоумие и бездарность генералитета и штабных царских офицеров. Полны негодующего пафоса саркастические слова о «великих стратегах генерального штаба, заседающих в Петрограде и никогда не видавших войну даже издали». Один из героев рассказа, взгляды которого всецело разделяет автор, возмущенно говорит: «Я еще в японскую войну громко настаивал на том, что нельзя руководить боями, сидя за тысячу верст в кабинете; что нелепо посылать на самые ответственные посты, по протекции, старых генералов, у которых песок сыпется и нет никакого военного опыта; что присутствие на войне особ императорской фамилии и самого государя ни к чему доброму не ведет» (VIII, 539).

Но именно они, бездарные и тупые люди — эти «великие стратеги генерального штаба» и особы императорской фамилии — фактически руководили армией во время русско-японской и германской войн, они разрабатывали кабинетные планы операций, на деле приводившие к поражению и позору, они были виновниками гибели тысяч храбрых солдат и офицеров, и они же «каркали, как вороны», когда инициативные боевые офицеры осмеливались проявлять самостоятельность, презрительно именуя последних «некомпетентными храбрецами». Такое «воронье карканье» раздалось в ответ на предложение талантливого и бесстрашного генерала Л. совершить смелый кавалерийский рейд в тыл немцев и добиться того, чтобы перенести войну на территорию Германии,— «сделав, таким образом, наше положение из оборонительного в наступательное и взяв <...> инициативу боев в свои руки, как это делали великие русские победители в прошедшие века». Там, наверху, плохо знали истинное положение на фронтах и не умели координировать действия армий и воинских частей. По этой причине, рассказывает Куприн, так трагически и позорно закончился известный рейд армии генерала Ренненкампфа в Восточную Пруссию в августе 1914 года: «Его не поддержали вовремя и его полет затормозили те же штабные карьеристы»<80>. Да и на других фронтах русская армия зачастую оказывалась битой только из-за тупости, бездеятельности, а иногда и прямого предательства штабных офицеров.

«наделанные правящим классом и подхалимством теоретиков», призваны были все новые и новые воинские пополнения. Никто не принимал в расчет жизнь солдат, которых безрассудно подставляли под огонь врага, обрекали на бессмысленную смерть. «Эти кабинетные колонновожатые, будущие русские Мольтке,— с сарказмом пишет Куприн,— любили щегольнуть фразой, говорящей о беспредельной суровости власти и о безграничности кровавых военных мер, способствующих достижению успеха <...>. В их современную науку побеждать входили страшные железные формулы и термины: «бросить в огонь дивизию», «заткнуть дефиле корпусом», «вялое наступление такой-то армии оживить своими же пулеметами» и так далее (VIII, 530). Куприна и положительных героев его рассказа глубоко возмущает невнимание военных властей к солдату, преступное безразличие к его личности, презрение к «боевым единицам», составляющим силу и мощь русской армии в целом. Те, кто руководил армией, часто говорили «о психологии масс» вообще, но по обыкновению совсем забывали психологию русского солдата, недооценивали «его несравненные боевые качества, его признательность за хорошее обращение, его чуткую способность к инициативе, его изумительное терпение, его милость к побежденным».

«выветрились даже невинные подзатыльники», где твердо исполняют неписанное правило, согласно которому бить солдата «нельзя даже в шутку и никогда нельзя гадко говорить о его матери»,— там царит высокий боевой дух, там каждый солдат достоин восхищения. «И что за люди! — восхищенно говорит Куприн о солдатах одного полка.— Молодец к молодцу. Рослые, здоровые, веселые, ловкие, самоуверенные, белозубые...» (VIII, 534).

Это оттого, что в том полку командир обращается с солдатом «без оранья глупого, без злобы и без злопамятства». Солдат в бою — «в деле» — проявляет удивительную сообразительность, находчивость и смекалку, какую проявил, например, казачий урядник Копылов. В рассказе выражено твердое убеждение в том, что из массы мужиков-хлеборобов «можно вырастить и воспитать армию, какой никогда не было и никогда не будет в мире» (VIII, 528).

На разумных и гуманных принципах держатся отношения к солдатам капитана Тулубеева и генерала Л., выведенных в рассказе положительными героями. Первый из них подкупает отсутствием тщеславных помыслов, простотой и скромностью, честностью и великодушием. Это он, капитан Тулубеев, отказался от завидного места в генеральном штабе и предпочел вернуться в свой полк. Он служил в армии по призванию, из любви к «стремительной профессии» кавалериста. Тулубеев нашел себе единомышленника в лице генерала Л., имя которого солдаты произносили «с корявым, суровым обожанием», потому что при всей своей строгости генерал был на редкость справедлив и отзывчив: он отличался глубоким «знанием военной науки, распорядительностью, находчивостью, представительностью и замечательным умением обращаться с солдатами».

«молодой князенок». Это — особа императорской фамилии, «неудачный отпрыск великого дома», один из «юных великих князей, уже успевший прославиться в Питере кутежами, долгами, скандалами, дерзостью и красотой» (VIII, 533). Находясь в полку генерала Л. в чине младшего офицера, молодой «князенок» ведет себя самым «зазорным, позорным и непотребным» образом. Генерал Л., человек очень прямой и независимый, не посчитался с «отпрыском» дома Романовых и строго наказал развязного «князенка». Правда, генералу Л. «крепко досталось» за это, но в глазах офицеров и солдат еще больше вырос его авторитет. В таком освещении предстала царская военщина и русская армия в рассказе «Последние рыцари».

Сразу после появления в печати рассказ Куприна вызвал возмущенные нападки со стороны белой эмиграции. Куприна обвинили в том, что он оклеветал «победоносную русскую армию». Некто Георгий Шервуд в письме на имя редактора газеты «Возрождение» назвал купринский рассказ пасквилем и делал следующий вывод: «„Последние рыцари“ как нельзя более подходят к одной из советских газет, где и будут, несомненно, перепечатаны, но в „Возрождении“ — в том органе эмигрантской печати, который мы привыкли считать выразителем здоровых и чистых государственных взглядов,— как можно было напечатать весь этот вымысел?» Белогвардейский офицер Шервуд счел необходимым обратиться через «Возрождение» с открытым письмом к автору «Последних рыцарей». Шервуд заключил, что «Последними рыцарями» Куприн перечеркнул роман «Юнкера» и другие свои произведения периода эмиграции и снова вернулся на путь обличения.

почуяли, на «чью мельницу льет воду» Куприн, который оказался «неисправимым» и трудно «перевоспитуемым» во враждебном русскому народу духе. Письмо положило начало открытому шельмованию автора «Последних рыцарей».

8

С этого времени усилилась травля Куприна, возросла отчужденность между ним и «правоверными» эмигрантами. Куприн острее ощутил свое одиночество — страшное одиночество человека, потерявшего родину и лишенного друзей.

— чувство ноющей, физически ощутимой тоски по родной земле, болезненно обостренной любви к ней. Это чувство осложнялось у Куприна сознанием собственной большой вины перед народом и опасением того, что он — «великий грешник перед родиной» — не будет прощен и что Советское правительство, может быть, не разрешит ему вернуться домой.

«... Самая мысль о возможности возвращения в Советскую Россию,— признавался Куприн,— казалась мне несбыточной мечтой»<81>.

<70> Петров М. Петроградские письма // Вечерние известия — 1916 — 31 января — № 897.

<71> А. И. Куприн о литературе — Стр. 336.

<72> Петров М. Л. Н. Андреев, А. В. Амфитеатров и А. И. Куприн // Вечерние известия — 1916 — 9 сентября — № 1080.

<73> А. И. Куприн о литературе — Стр. 249. Между прочим, в этом письме, как и в тексте романа, допущена неточность: отчество Шмелькова не Иванович, а Петрович.

<74> — Стр. 333.

<75> Вечерние известия — 1916 — 29 июля — № 1047.

<76> Писатель и его продавец // Биржевые ведомости — 1916 — 9 августа

<77> Кавказское слово — 1916 — 30 сентября — № 216.

<78> Измайлов А. Что делается в литературе // Вести, литература — 1919 — Январь-февраль — № 1—2 — Стр. 8.

<79> — Париж, 1934 — 4, 6 марта — № 3196, 3198. В советской печати рассказ «Последние рыцари» впервые появился в двухмесячнике «Наш современник» — 1962 — Март-апрель — № 2 — Стр. 126—134 (публикация и послесловие Ф. И. Кулешова).

<80> Следует заметить, что в неудаче восточно-прусской операции и в разгроме немцами первой русской армии, которой командовал Ренненкампф, повинно было не только верховное командование, неумело и беспомощно руководившее ходом этой операции, но виноват был и генерал Ренненкампф, проявивший преступную медлительность в продвижении на Кенигсберг. Благодаря покровительству царя, Ренненкампф остался безнаказанным за поражение армии и гибель солдат (потери двух армий составили 200000 человеки 1950 орудий).

<81> — 1937 — 5 июня — № 30.

Разделы сайта: