Берков П.: Александр Иванович Куприн.
Глава девятая

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

Глава девятая

РАССКАЗЫ 1900 - 1916 гг. - "ЯМА"

В 1917 г. вышел двенадцатый том "Собрания сочинений" Куприна в издании "Московского книгоиздательства". Этим томом, содержавшим вторую и третью части "Ямы", завершилось издание его сочинений перед Великой Октябрьской социалистической революцией. Этим двенадцатым томом как бы подводился итог его литературной деятельности, как бы кончился большой и главнейший этап его творческого пути.

художе- ственного уровня; в идейном же отношении произведения Куприна после 1906 г., за единичными исключениями, слабее созданного им ранее. И сам Куприн в одном из интервью 1909 г. сказал, что "первой своей настоящей вещью" считает "Поединок", а лучшей "Штабс-капитана Рыбникова".

К 1906-1907 гг. у Куприна окончательно сложилось творческое мировоззрение, которое в значительной мере сказывалось и в произведениях предшествующего периода и суть которого сводилась к следующему.

Человек воспринимается им не как часть коллектива и не в коллективе. Понятие коллектива как-то не укладывается в художественном сознании Куприна. Даже в своем лучшем программном произведении - в притче "Искусство" - Куприн воплощает идею революционного искусства в фигуре раба, усилиями всех мышц тела срывающего с себя оковы. Самый образ раба допускает в данном случае различное толкование. Первое состоит в том, что раб, разрывающий оковы, - это народные массы, свергающие давящий их политический и социальный гнет. Однако возможно и другое понимание этого образа: раб - это личность, восставшая против спутавших ее условностей, предрассудков, стремящаяся к свободе, в том значении слова, какое вкладывал в нее Назанский в "Поединке". И это второе толкование скорее всего отвечает замыслу Куприна, - т. е. революция мыслится им не как объединенные политические усилия массы, коллектива, а как индивидуальный процесс "освобождения" личности. Принцип индивидуалистического восприятия жизни у Куприна остается незыблемым на всем протяжении творчества. Психология человека в коллективе ему недоступна и непонятна. Поэтому все его герои, в особенности те, которым он сочувствует, которых он изображает с симпатией, - герои-одиночки, не черпающие силы в коллективе и не нуждающиеся в помощи коллектива. Здесь для подтверждения сказанного незачем даже перечислять отдельные произведения Куприна - достаточно вспомнить любое.

Взятый вне коллектива человек стоит у Куприна перед огромным морем непонятного, чуждого и враждебного, что представляет "жизнь". Само существование человека прекрасно: прекрасна природа, прекрасно ощущение своего человеческого "я", прекрасна любовь к людям вообще, к отдельному человеку, к себе, прекрасно искусство, но за всем этим стоят какие-то враждебные человеку силы, которые он не в состоянии разгадать и понять. В рассказе "Искушение" Куприн, делая вид, что излагает взгляд на мир какого-то случайного собеседника, шестидесятилетнего старика, любителя "пофилософствовать", на самом деле развивает собственные идеи, в том или ином виде находившие отражение и в других его про- изведениях. Главная мысль этого рассказа - что "есть Некто или Нечто, что сильнее судьбы и мира. Если оно Нечто, то я назвал бы его законом логической нелепости или нелепой логичности, как хотите... Я не умею выразиться. Если же это Некто, то это такой Дух, перед которым наш библейский дьявол и романтический сатана оказываются маленькими шутниками и совсем незлобивыми проходимцами. Вообразите себе власть над миром, почти божескую, и рядом отчаянную мальчишескую проказли- вость, не ведающую ни зла ни добра, но всегда беспощадно жестокую, остроумную и, чорт возьми, как-то странно справедливую" (VI, 75). В другом рассказе - "Вечерний гость" - проводится та же идея существования каких-то наджизненных, непонятных человеку сил. "Я не знаю ни очереди событий, ни времени их прихода, ни их стихийной силы, ни их темного значения... Мимо нас проходит грозное божество, распо- лагающее случаями и возможностями... Это необъяснимо, таинственно и, благодаря своей простоте, прямо ужасно... Нет, я ничего, ничего не понимаю в этой жизни. Я с покорным, тупым страхом вытягиваю свой билет и сам не могу прочесть его непонятной надписи... О! как непонятны для нас, как таинственны, как странны самые простые жизненные явления. А мы, не постигая их, не умея в них разобраться, громоздим их одно на другое, переплетаем, связываем, уширяем, мы устраиваем знакомства и браки, пишем книги, говорим проповеди, учреждаем министерства, ведем войну и торговлю, делаем новые изобретения, и потом создаем историю! И каждый раз, когда я думаю об огромности, сложности, непонятности и стихийной случайности этого общего сплетения жизней, то моя собственная жизнь представляется мне ничтожной пылинкой, затерявшейся в вихре урагана..." (VI, 319, 320, 323, 324).

Эти мысли у Куприна не единичны и не случайны. В каждом почти произведении его - и 1890-х, и последующих годов - мы встречаем образ "какой-то сверхъестественной силы" (I, 59), "какой-то чудовищной силы" (III, 232) и т. д.

объясняющей кажущуюся непознаваемость мира, искреннее, добросовестное убеждение в том, что его собственные суждения вполне отражают объективную картину жизненного процесса, и непривычка научно дисциплинировать свое мышление и воображение, подчинять их "общей идее" - все это приводило Куприна к пониманию мира как стихийной, слепой "реки жизни".

Куприн считал, что жизнь прекрасна именно тем, что она есть утверждение личности в этом стихийном, хаотическом водовороте "чудовищной", "сверхъестественной силы", что она есть борьба человека с враждебной ему тенденцией непонятного "Некто" или "Нечто". Жизнь прекрасна тем, что она есть движение: "Окостенение человека в какой-нибудь определенной, окончательной форме уже не есть жизнь, а первый симптом смерти, так как жизнь заключается в непрерывности движения" (VI, 321).

И именно в жизни-движении и состоит настоящее человеческое счастье. Эта мысль проводится Куприным в ряде произведений, но особенно отчетливо выражена она в аллегорическом рассказе "Собачье счастье". В клетку "собачников" попадает несколько собак разных пород и возрастов. Их везут на живодерню. Белый пудель проповедует покорность неизбежности, покорность людям, которые здесь, в рассказе о собаках, играют роль "какой-то сверхъестественной силы", "какой-то безымянной беспощадной силы", соответствующей року в человеческой жизни. Но фиолетовый пес, который держит себя в собачьей компании вызывающе дерзко, - "он был зол, голоден, отважен и силен", - показывает белому пуделю, в чьих руках собачье счастье: он перескакивает через забор живодерни, оставив на его гвоздях "добрую половину своего бока", и спасает свою жизнь. "Старый белый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку" (VI, 328, 334, 335).

"Ошибка старого пуделя" - покорность, смирение. "Собачье счастье" - борьба за жизнь, воля к жизни. Но опятъ-таки борьба Куприным утверждается только в единоличной форме, в индивидуальном проявлении. "Фиолетовый пес" - это сильные, волевые одиночки, руководствующиеся жестоким принципом буржуазной морали - "каждый за себя".

Рассказы Куприна 1900-1916 гг. состоят из двух прямо противоположных групп: одна - это рассказы о покорности людей, о неизбежности их гибели или об утрате счастья в результате подчинения "какой-то чудовищной, стихийной, слепой, непонятной и т. д. силе" ("Болото", "Черный туман", "В цирке", "Белые ночи", "В трамвае" и пр.); другая - это произведения о людях, поборовших враждебные силы жизни и торжествующих над этими силами ("Гамбринус", "Листригоны", "На разъезде", "Собачье счастье"). Рассказов второй категории значительно меньше, и это, очевидно, объясняется тем, что "жизнелюбие" Куприна не всегда есть "жизнеутверждение".

"случай". Эту мысль он с особенной отчетливостью сформулировал уже на закате своей литературной деятельности в повести "Юнкера": "Громадная сила - напряженная воля, а сильнее ее на свете только лишь случай". В сущности, - по мнению Куприна, - вся жизнь человека зависит от случайности, случайность - это и есть проявление "воли" "какой-то стихийной силы". Этой идеей проникнуты "философские рассказы": "Вечерний гость", "В трамвае", "Искушение".

"Случай" разбивает человеческую жизнь ("Погибшая сила", "С улицы", "Олеся", "Путаница", "Святая любовь", - "Ночлег" и т. д.), "случай" просветляет, делает прекрасной даже самую несчастную жизнь ("Гранатовый браслет", "Прапорщик армейский", "Сентиментальный ро- ман" и др.), "случай" обрывает преступные поступки ("Штабс-капитан Рыбников", "Наталья Давыдовна").

Больше всего занимает Куприна-писателя тема утверждения человеческой личности в форме любви. Этой теме он уделял внимание, начиная с "Последнего дебюта" (1889) и кончая рассказами поздних лет. Но именно здесь, в группе рассказов о любви, роль "случая" становится особенно заметной, особенно подчеркнутой.

Любви Куприн посвятил в своих произведениях огромное количество строк - лирических и патетических, нежных и исступленных, мудрых и пошлых, гневных и благословляющих, бунтующих и примиряющих, - самых раз- ных, самых неожиданных и никогда не равнодушных. О любви Куприн заставляет размышлять своих героев, заставляет говорить о ней действующих в своих произведениях лиц, говорит о ней от своего имени, пишет о ней в своих интимных письмах. Иногда эти размышления о любви, находящиеся в письмах, так и не переходят, как обычно у него бывало в других случаях, в художественные произведения.

Лучшими произведениями Куприна, посвященными теме любви, являются "Суламифь" и "Гранатовый браслет".

"Суламифь" представляет обработку библейской "Песни песней", вернее, не обработку, а попытку построить на ее основе сюжетное произведение с трагической развязкой.

Среди религиозных книг Библии "Песнь песней", приписываемая Соломону, стоит особняком. До сих пор среди специалистов нет окончательно принятой и признанной точки зрения на это произведение. Одни считают "Песнь песней" собранием древнееврейских любовных песен, которым искусственно придано некоторое подобие сюжетного развития (любовь девушки к пастуху и насильственный увод ее в царский гарем); другие полагают, что это было просто собрание свадебных песен, нечто вроде обряда свадьбы. Были высказываемы и другие гипотезы. Несомненно, однако, что в основе теперешней "Песни песней" лежит фольклорный песенный материал и что именно эта популярность произведения у древних евреев заставила составителей свода еврейских религиозных книг ("кано-низаторов Библии") включить туда и "Песнь песней", которая была поэтому искусственно приписана царю Соломону. Простое, реалистическое значение "Песни песней" как сборника лирических народных песен церковные толкователи отвергли и то объясняли это произведение как поэму об иносказательной любви бога к избранному народу, то говорили, что в ней аллегорически изображена любовь Христа к церкви.

Куприн решительно отверг все религиозные истолкования "Песни песней". Его захватила могучая лирика этой поэмы любви. Познакомился он с ней еще в годы своих молодых скитаний; во всяком случае, уже в конце 1890-х годов он цитирует "Песнь песней", берет из нее эпиграфы для своих произведений.

"Суламифи". Еще не закончив рассказа "Изумруд", он немедленно же обращается за справками о "Песни песней" к "Большой энциклопедии" под ред. С. Н. Южакова, но она его не удовлетворяет. В одном из писем Куприн просит Батюшкова прислать ему книги, которые могли бы оказать помощь при разработке задуманного сюжета.

Из многочисленных писем Куприна, в которых отразился ход его работы над "Суламифью", заслуживает внимания отрывок из письма его к В. А. Тихонову от 1 октября 1907 г.: "Теперь роюсь в Библии, Ренане, Веселовском, Пыляеве, потому что пишу не то историческую поэму, не то легенду, я сам не знаю что - о любви Соломона к Суламифи, дщи Надавля, прекрасной, как завесы Соломона, как шатры Кидарские.. .". 6 Когда Куприн приступил к писанию "Суламифи", ни размер повести, ни некоторые подробности не были ему ясны. Однако самый процесс писания волновал его в высшей степени: ""Суламифь" у меня выйдет больше двух листов. И сцены в ней таковы, что я должен часто выбегать на улицу раздевшись и глотать снег для охлаждения и приведения себя в нормальное состояние. "Вот так пьеса!".

"Суламифь" была закончена и появилась в сборнике "Земля" (вып. 1, 1908) с посвящением И. А. Бунину, затем опускавшимся. Повесть Куприна вышла в период расцвета реакционной моды на экзотику и эротику, насаждавшейся в русской буржуазной литературе символистами, модернистами и вообще испугавшимися революции литераторами-обывате- лями. Как произведение, далекое от современности, не связанное с политикой, "Суламифь" была встречена реакционной частью критики очень одобрительно. Однако передовые писатели, боровшиеся с либеральным ренегатством, как, например, М. Горький, не разделяли этого восторженного отношения.

В письме к К. П. Пятницкому (февраль 1908 г.), касаясь литературной репутации Л. Андреева, Горький писал: "Его тащат с пьедестала и ставят на его место Куприна. Сей последний - просто болван! Что он пишет! Читали вы Суламифь? Изумительно", - прибавляет он.

Несколько позднее (4 марта 1908 г.) М. Горький снова вспоминает в письме к К. П. Пятницкому повесть Куприна:

"Каждый день приносит какой-либо сюрприз - "Суламифь" Куприна, стихи "модернистов", интервью Леонида <Андреева>, в котором он путает и врет на меня, как на мертвого, статьи Изгоева и других ренегатов - каждый день кто-нибудь встает перед тобой голый и весь в гнилых язвах. Нет терпения! Хочется орать, драться с этой сволочью, топтать ногами эти "неустойчивые психики"... Кажется, что все пьяны, сошли с ума". Двойственное отношение к "Суламифи" сохранилось в критике и до сих пор. В некоторых обзорах деятельности Куприна "Суламифь" в качестве произведения, резко выпадающего из творчества этого "бытописца", как назвал его А. М. Горький, вовсе не упоминается. В других о "Суламифи" говорится вскользь, опять-таки как о вещи, неорганической для Куприна. Между тем она выросла на почве теоретически-философских и литературных интересов Куприна и является развитием его взглядов на любовь, высказывавшихся и в других произведениях и в письмах. Конечно, прав М. Горький, который понимал реакционный смысл обращения Куприна к теме "Суламифи" и, к тому же, считал, что "Песнь песней" хороша сама по себе и что Куприну незачем было ее трогать. "Суламифь" Куприна в сравнении со своими литературными источниками кажется очень отягощенной археологическими подробностями, множеством имен, экзотических названий и т. д. Порой Куприн сам это чувствовал. Так, например, в письме к Батюшкову, восхищаясь библейской экзотикой, он среди прочих диковин упоминает "певговое дерево"; однако в "Суламифи" это очень редкое название заменено обычным - "сандаловым деревом".

Возможно, что чтение "Саламбо" Флобера укрепило Куприна в любовании экзотическими деталями описываемой им седой древности. Однако "французы", которых прислал ему Батюшков, оказали Куприну дурную услугу: в выборе исторических и географических имен и названий Куприн пользовался двумя источниками - Библией и трудами французских археологов; поэтому одни имена и названия в "Суламифи" идут в славяно- русской передаче (транскрипции), например гора Аэрмон (в славянской Библии-Аермон), Ефан Езрахитянин, Еман и т. д.; другие приводятся Куприным в том виде, в каком они взяты из французских авторов, - Иаффа (вм. Иоппия), Тиглат-Пилеазар (вм. Феглаф-Фелласар), Бел-Ме-родах (вм. Вил Меродах) и т. п. Это смешение различных языковых линий создает впечатление стилистической неслаженности и небрежности.

Той же теме "большой любви, которая повторяется только один раз в тысячу лет" (V, 62), посвящен рассказ "Гранатовый браслет". Работал над ним Куприн во время своего пребывания в Одессе в 1910 г. Незадолго до этого он похоронил мать, смерть которой сильно повлияла на него: "Ты очень прав, - писал он 6 июля 1910 г. Ф. Д. Батюшкову, - смерть матери это похороны молодости, а в нашем возрасте и подавно". В этом же письме он жалуется: "Стал я как-то глупеть, дорогой мой, стал сентиментален, жалостлив и вял". Еще раньше Куприн писал Батюшкову: "Чувствую, как во мне слабеет интерес к быту" (Письмо от 26 мая 1910 г.). Все эти переживания отразились на характере рассказа "Гранатовый браслет", суть которого заключается в том, что мелкий чиновник, робкий мечтатель и глубоко чувствующий человек, влюбляется в светскую даму, влюбляется безнадежно, безответно и беззаветно. Однако Куприна привлекло в этой теме не "неравенство состояний", а стремление показать духовно преображающую, просветляющую силу всепоглощающего чувства любви.

Отправляясь от житейского случая (подробнее об этом см. в главе тринадцатой), Куприн поэтически ассоциировал историю маленького чиновника с одним из самых проникновенных произведений Бетховена. В письме от 15 октября 1910 г. он впервые излагает Ф. Д. Батюшкову сюжет нового произведения и прибавляет: "Пока только придумал эпиграф: "van Beethoven Ор. 2 N 2 Largo appassionato". <...> Но трудно. И дурацкий город Одесса. И почему-то не в охотку пишется".

Сначала работа над новым произведением у него шла туго: "Теперь я пишу "Браслет", но плохо дается. Главная причина - мое невежество в музыке. Есть ор. 2 № 2 Largo Appassionato Бетховена, оттуда и вся соль моей повести, а у меня слух деревянный; пришлось запрягать несколько людей, пока не зазубрил. Да и светский тон!" - заканчивает он, намекая на трудность изображения незнакомого ему социального круга (письмо от 21 октября 1910 г.).

Постепенно, однако, Куприн втягивается в работу, и, как у него часто бывало, она его увлекает; но ему очень мешают житейские затруднения ("у меня страшный бамбук", - письмо от 26 ноября 1910 г.), неожиданное увлечение лётным делом - в ноябре того же года Куприн летал на самолете - и пр.

"Один наш прежний хозяин судом ищет с меня 300 р. и грозит описать мебель. Повторяю - я вывернусь, но - увы! - для этого придется комкать "Браслет" - эту очень милую для меня, для других несомненно скучную, очень, очень нежную <вещь>; не знаю, что выдет, но когда я о ней думаю - плачу.

"Недавно рассказываю одной хорошей актрисе - плачу. Скажу одно, что ничего более целомудренного я еще не писал" (письмо от 3 декабря 1910 г.).

В советской критике встречаются довольно холодные отзывы о "Гранатовом браслете" и других произведениях Куприна, разрабатывающих тему любви. Это, возможно, правильно, так как социальной силы критического реализма в этой группе произведений Куприна нет. Дореволюционные критики придумали даже особое название для стилистического определения этих повестей и рассказов Куприна - "романтический реализм". Такое название логически несостоятельно и поэтому способно только сбить с правильного пути. В "Гранатовом браслете" и других произведениях этой группы, при общем критико-реалистическом их характере, заметно усилена струя романти- ческая, создающая особый психологический их колорит. Неслучайно ведь именно в том же 1910 г. говорил Куприн об утрате интереса к быту и о том, что стал сентиментальным.

Вместе с тем нельзя отказать данной группе произведений Куприна в том, что они, и в первую очередь "Гранатовый браслет", касаются глубоких и сильных человеческих переживаний, больших и серьезных человеческих чувств, и в этом заключается их важное общественно-воспитательное значение. Куприн был прав - ничего целомудреннее "Гранатового браслета" он не написал ни до того, ни после.

"Гранатового браслета" в печати не прошло мимо М. Горького; оно примирило его с Куприным, которого несколько лет назад он бранил за "Суламифь". В письме к Е. К. Малиновской он писал: "А какая превос- ходная вещь "Гранатовый браслет"... Чудесно! И я - рад, я - с праздником! Начинается хорошая литература!".

Тему любви Куприн понимал очень широко. Не только любовь в обычном значении слова включалась им в это понятие, но и любовь родительская ("Детский сад") и любовь сыновняя ("Святая ложь").

Он был певцом чистой, здоровой любви, певцом искренним и истинным, несмотря на отдельные срывы.

При всей сложности и противоречивости своего творчества, Куприн на всем протяжении своей литературной деятельности любил человека, любил цельную, неиспорченную буржуазной, мещанской культурой, красивую человеческую личность. Ему были понятны могучие, большие человеческие чувства и страсти. И это сближало его с творчеством великого певца освобожденной человеческой личности - М. Горького.

Куприна всегда привлекала мужественность. Именно потому он посвятил замечательный цикл "Листригоны" балаклавским рыбакам. "О, милые, простые люди, мужественные сердца, наивные первобытные души, крепкие тела, обвеянные соленым морским ветром, мозолистые руки, зоркие глаза, которые столько раз глядели в лицо смерти, в самые ее зрачки!" - так говорит Куприн о героях своего произведения, крымских рыбаках-греках. Название этого цикла Куприн объясняет таким образом. Он смотрит на узкое горло балаклавского залива. "В уме моем быстро проносится стих Гомера об узкогорлой черноморской бухте, в которой Одиссей видел кровожадных листригонов" (V, 67). Очевидно, балаклавских рыбаков- греков Куприн в самом деле считал потомками гомеровских людоедов. Какой же стих пронесся в уме писателя? Очевидно следующий: Прибыли мы к многовратному граду в стране лестригонов Ламосу. (Одиссея, 10, 81-82)

его, как ненавистного богам человека, отказались принять; он вынужден был вновь сесть со своими людьми на корабли и на седьмые сутки прибыл в страну лестригонов в город Ламос. Эолийскими островами в древние времена назывались нынешние Липарские острова, находящиеся к северу от Сицилии. Город Ламос и страна лестригонов, как указывают филологи, помещались античными комментаторами Гомера либо на северном берегу Сицилии, либо в Лациуме, средней части западной Италии. Таким образом, с людоедами-лестригонами Гомера листригоны Куприна ничего общего не имели.

пре- бывания греков в Крыму создал гипотезу о происхождении балаклавцев от лестригонов. Куприну это ненаучное, льстившее местному самолюбию предположение стало известно и подало повод назвать цикл очерков о рыбаках из Балаклавы именем (хотя и слегка искаженным) гомеровских лестригонов.

С любовью и уважением изображает Куприн всех этих своих листригонов - Юру Паратино, Ваню Андруцаки, Сашку Аргириди, Христо, Яни, Федора из Олеиза, Колю Констанди, того самого Колю Костанди, который тридцать лет спустя, когда Куприн вернулся на родину из эмиграции, послал старому писателю приветственную телеграмму. Но к этой любви и уважению у Куприна примешивается и легкая ирония и самое неприкрытое любование этими цельными оригинальными натурами. Вот одна из характеристик листригонов:

"Известно, что грек - всегда грек и, значит, прежде всего, любопытен. Правда, в балаклавских греках чувствуется, кроме примеси позднейшей генуэзской крови, и еще какая-то таинственная, древняя, - почем знать, - может быть, даже скифская кровь - кровь первобытных обитателей этого разбойничьего и рыбачьего гнезда. Среди них увидишь много рослых, сильных и самоуверенных фигур; попадаются правильные, благородные лица; нередко встречаются блондины и даже голубоглазые; балаклавцы не жадны, не услужливы, держатся с достоинством, в море отважны, хотя и без нелепого риска, хорошие товарищи и крепко исполняют данное слово. Положительно, это - особая, исключительная порода греков, сохранившаяся, главным образом, потому, что их предки чуть не сотнями поколений родились, жили и умирали в своем городишке, заключая браки лишь между соседями. Однако надо сознаться, что греки-колонизаторы оставили в их душах самую свою типичную черту, которой они отличались еще при Перикле, - любопытство и страсть к новостям" (V, 98-99). О том, как он собирал материал для "Листригонов", как знакомился с своеобразным, столь непохожим на обычную действительность царской России укладом и бытом балаклавского рыбацкого населения, Куприн рассказал в одном интервью в 1909 г.: "В бытность мою в Балаклаве я близко сошелся с черноморскими рыбаками, среди которых у меня было много друзей. Я присматривался к их жизни, принимал непосредственное участие в их занятии... Мы выезжали в море за рыбой, встречались в рыбацких кофейнях и "бодегах", плели вместе сети и чинили рыболовные снасти. "Это было в знаменитые октябрьские дни...

"Жизнь там, среди рыбаков, дала мне неисчерпаемый источник сюжетов для моих произведений. Пока я затронул их лишь слегка в маленьких очерках об этом местечке. Но впоследствии собираюсь посвятить им целую повесть".

"Листригоны" так и остались единственным литературным документом об этом его увлечении. О балаклавских рыбаках Куприн помнил очень долго. Переехав в Одессу в 1909 г., он пишет Батюшкову:

"Знаком с рыбаками. Хожу в море под парусами на скумбрию и камбалу" (письмо от 21 сентября 1909 г). Но одесские рыбаки ему не пришлись по душе: "С рыбаками поддерживаю знакомство... Рыбаки не те, что в Балаклаве" (письмо от 29 мая 1910 г.). Интерес Куприна к ниццским и марсельским рыбакам, проявившийся у него во время путешествия в 1912 г., связан со старыми воспоминаниями о рыбаках из Балаклавы. В свою очередь "балаклавские листригоны" долго вспоминали своего приятеля. Советский украинский поэт Максим Рыльский в стихотворении 1936 г. "Несвоевременная лирика" передает эпизод из своего пребывания на крымском побережье:

Рыбак молчит, латая невод вялый,
Табачный дым вдохнув разок один,
Он глухо говорит, что с ним, бывало,

"Вот был писатель! Нынешним не ровня! ..".

К очеркам о "листригонах" довольно близки, - правда, не объединенные в особый цикл, - рассказы и очерки Куприна о летчиках и воздухоплавателях..

Вопрос "полетит ли человек?" очень волновал его с давних пор. В произведении, жанровая природа которого может быть определена и как "стихотворение в прозе" и как "философский очерк" и которое называется "Сны" (1914), Куприн рассказывает, что уже в раннем детстве ему снились сны о том, что он летает. У него даже сложилась фантастическая теория о том, что некогда люди летали и сны являются какими-то смутными воспоминаниями об этом отдаленном времени.

Позднее полеты на воздушном шаре и на аэроплане привлекли его именно этой смелой идеей о летающем человеке. В сентябре 1909 г. Куприн совершил полет на воздушном шаре "Россия", пилотировавшемся из- вестным в свое время "универсальным спортсменом" С. И. Уточкиным.

"Над землей".

В ноябре 1910 г. Куприн поднялся на самолете под водительством бывшего борца, а затем летчика И. Заикина. Вследствие недостаточного опыта летчика полет закончился катастрофой: аэроплан был разбит, но и Куприн и Заикин остались живы. До петербургских друзей Куприна дошли слухи о том, что он при падении самолета расшибся. Несколько позднее он описал свои впечатления в небольшом очерке "Мой полет". Однако этот очерк, предназначенный для публики и имевший целью оправдать Заикина, которому грозила перспектива уплатить стоимость самолета, не давал полной картины впечатлений Куприна. Интереснее его письмо к Ф. Д. Ба- тюшкову, написанное через несколько дней после полета и отражавшее его разочарование в летном деле (письмо от второй половины ноября 1910 г.). В этом письме особенно существен для характеристики отношения Куприна к полетам пункт: "я убедился, что человек никогда не полетит". Казалось бы, Куприн полностью разуверился в своем прежнем преклонении перед летающим человеком.

Однако, живя в Гатчине, вблизи от аэродрома, Куприн познакомился с военными летчиками, и постепенно его захватила отважная, полная постоянного риска и не менее постоянного равнодушия к смерти работа "людей-птиц". В 1913 г. он помещает в местной газете "Гатчина" стихотворение "Памяти Цамая", посвященное гибели его знакомого летчика. В 1914 г., уже во время империалистической войны, Куприн публикует философский очерк "Сны", который заканчивается гордыми сло- вами: "Человек летал, человек полетит. Человек пришел в мир для безмерной свободы, творчества и счастья".

К теме о летающем человеке Куприн не раз возвращается позднее. К 1919 г. относится работа его над рассказом "Волшебный ковер" (об одном из первых летчиков, Сантос-Дюмоне), около этого же времени были написаны очерки "Люди-птицы", "Потерянное сердце" и др.

Что же так привлекало к летчикам Куприна 10-х годов, грузного, уже усталого, в значительной мере утратившего прежнюю жажду все узнать, все видеть, все проверить на себе? В очерке "Люди-птицы", посвященном описанию полета на военном аэроплане, повидимому в 1915-1916 г., Куприн дал сжатую, мастерскую характеристику летчиков: "Я люблю их общество. Приятно созерцать эту молодость, не знающую ни оглядки на прошлое, ни страха за будущее, ни разочарований, ни спасительного благоразумия. Радостен вид цветущего могучего здоровья, прошедшего через самый взыскательный медицинский контроль. Постоянный риск, ежедневная возможность разбиться, искалечиться, умереть, любимый и опасный труд на свежем воздухе, вечная напряженность внимания, недоступные большинству людей ощущения страшной высоты, глубины и упоительной легкости дыхания, собственной невесомости и чудовищной быстроты, - это как бы выжигает, вытравляет из души настоящего летчика обычные низменные чувства - зависть, скупость, трусость, мелочность, сварливость, хвастовство, ложь, - и в ней остается чистое золото. Беседа летчиков всегда живая, непринужденная и увлекательная, разговор редко о себе, никогда о своих личных подвигах. Нет и тени презрения к низшему роду оружия, как раньше это было в кавалерии, в гвардии и во флоте, хотя перевод в "земную" армию страшит летчика в сотни раз более, чем смерть. Нет насмешки по отношению к слабому, к неспособному, к неудачнику. Наивысшее развитие чувства товарищества. Умилительная преданность ученика учителю. И как прекрасна в этих сверхъестественных людях-птицах, дерзко попирающих всемирные законы - самосохранения и земного тяготения, как живописна в них беспечная и благородная, страстная и веселая, какая-то солнечная и воздушная любовь к жизни!". Таким образом, в летчиках Куприна привлекали черты, близкие к характеру листригонов, - мужественность, душевное и физическое здоровье, чувство дружбы, сила воли. Особенно сила воли.

"чудовищной", "сверхъестественной" силой, вносящей хаос и путаницу в жизнь человека, в жизнь людей.

Было бы ошибочно видеть в часто употреблявшихся Куприным словах "какая-то чудовищная, сверхъестественная сила", "какая-то безымянная и беспощадная сила", "Нечто" или "Некто" - выражение его религиозности. Несмотря на то, что он пел в церковном хоре и был одно время псаломщиком, даже собирался в монастырь, все же Куприн был человеком нерелигиозным.

В 1908 г. в № 1 газеты "Свободная молва" была помещена анкета "Религия и освободительное движение". Ответ Куприна заслуживает внимания: "Современный упадок религии, если таковой признавать, не может отразиться на художественном творчестве.

"Я не знаю другой религиозной идеи, как уважение к своему "я", отсюда аристократизм духа и надежды будущего. Разве может голая идея религии, потерявшая давно уже всю поэтическую и таинственную прелесть, сковать мое "Я"? Не "я" Ницше, но "я", спускающееся с неба, широко понимающее все, все прощающее, все любящее и на все легко смотрящее. "Религия - выдумка, искусство - жизнь...".

"аристократии духа" и "надеждами на будущее", т. е. надеждами на "будущую власть гения, добровольно приемлемую", о которой он подробно писал в письме к Ф. Д. Батюшкову из Даниловского в 1906 г. и о которой вскользь упомянул в очерке "О том, как я видел Толстого на пароходе "Св. Николай"",- за этими разговорами нельзя не почувствовать анархо-индивидуалистических идей, враждебных ясной и прямой линии научного социализма, стройному учению диалектического материализма. "Антирелигиозность" Куприна - идеалистического, а не материалистического характера.

"Попрыгунья-стрекоза". Здесь впервые - и, кажется, единственный раз - он поставил существеннейший вопрос в жизни рус- ской интеллигенции между двумя революциями - 1905 и 1917 гг.

Три приятеля - рассказчик, занимавшийся живописью, Валериан Александрович, писавший символические стихи, и Васька, увлекавшийся Вагнером и игравший на старых, разбитых, с пожелтевшими клавишами, клавикордах призыв Тристана к Изольде, - попадают на елку в сельскую школу и слушают инсценировку басни "Стрекоза и муравей". Вся эта постановка и в особенности исполненная хором "мораль" басни:

Ты все пела - это дело,
Так поди же попляши,
Так поди же, так поди же,

произвели на рассказчика потрясающее впечатление.

"Мне вовсе не трудно сознаться в том, что в это время у меня волосы стали дыбом, как стеклянные трубки, и мне казалось, что глаза этой детворы и глаза всех набившихся битком в школу мужиков и баб устремлены только на меня, и даже больше, - что глаза полутораста миллионов глядят на меня, точно повторяя эту проклятую фразу: "Ты все пела, это - дело, так поди же попляши. Так поди же попляши".

"Не знаю, как долго тянулось это монотонное, журчащее и в то же время какое-то зловещее и язвительное причитание. Но помню ясно, что в те минуты тяжелая, печальная и страшная мысль точно разверзлась в моем уме. "Вот, - думал я: - стоим мы, малая кучка интеллигентов, лицом к лицу с неисчислимым, самым загадочным, великим и угнетенным народом на свете. Что связывает нас с ним? Ничто. Ни язык, ни вера, ни труд, ни искусство. Наша поэзия - смешна ему, нелепа и непонятна, как ребенку. Наша утонченная живопись - для него бесполезная и неразборчивая пачкотня. Наше богоискательство и богостроительство - сплошная блажь для него, верующего одинаково свято и в Параскеву- Пятницу и в лешего с баешником, который водится в бане. Наша музыка кажется ему скучным шумом. Наша наука недостаточна ему. Наш сложный труд смешон и жалок ему, так мудро, терпеливо и просто оплодотворяющему жестокое лоно природы. Да. В страшный день ответа, что мы скажем этому ребенку и зверю, мудрецу и животному, этому многомиллионному великану? Ничего. Скажем с тоской: "Я все пела". И он ответит нам с коварной мужицкой улыбкой: "Так поди же попляши"..." (VI,271).

Задав себе этот важнейший, этот трагичнейший вопрос, - а в том, что этот вопрос стоял и перед ним, сомневаться не приходится, - Куприн ответа не нашел и, к сожалению, не стал искать. Гораздо легче, "красивее" и покойнее было быть в позиции "попрыгуньи-стрекозы", в позиции интеллигентов, осознавших свой роковой разрыв с народом и не находящих выхода из этого положения, чем понять, что единственное решение вопроса - стать в ряды подлинных борцов за интересы народа, в ряды революционеров. И Куприн так и предпочел остаться в роли "кающегося", но "не знающего исхода" интеллигента.

Отношение Куприна к России было сложное. Он очень любил родину, Россию. "Я люблю Россию и привык к ее земле. Мне и моим писаниям она дает силу... Я с радостью провожу время в простой русской деревне: поле, лес, мужики, хороводы, охота, рыбная ловля, простота, размах русской природы.. .". Он часто говорит о "прекрасной и несуразной родине" (VII, 35), об "удивительной и несуразной родине" (VII, 164), и хотя в этих словах чувствуется очень своеобразное понимание логики русской истории, все же несомненна огромная, искренняя любовь Куприна к России.

Однако любовь его была, как и весь он, как и все его мировоззрение, полна противоречий. Несмотря на то, что он много ездил по России, встречался со множеством людей разных общественных положений и профессий, по- настоящему, - так, как понимал ее Горький, как понимали ее рядовые рабочие-большевики, - Куприн России не понимал. В его представлении она всегда была сочетанием понятного и непонятного, логического и ирра- ционального, светлого и темного. Часто Куприн определял Россию словами "бедная, прекрасная, удивительная, непонятная родина" (VIII, 248). В рассуждениях учителя Астреина ("Мелюзга", 1907) о русском народе читатель сразу узнает мысли и фразеологию Куприна, узнает дальнейшие вариации на темы, которые еще в "Молохе" развивали Бобров и доктор Гольдберг. Но с не меньшим правом можно сказать, что и в нигилистических рассуждениях другого героя рассказа "Мелюзга", фельдшера Смирнова, звучат слова и проводятся идеи, близкие Куприну. Фантазер Астреин утверждает: "Стремление к чуду, жажда чуда - проходит через всю русскую историю" (III, 161-162); и в других произведениях Куприна мы находим аналогичные мысли.

В фантазии "Сны" (1905), в которой речь идет от имени Куприна, в той самой фантазии, которая завершается цитированными выше словами: "Товарищи! Идет день свободы!" и т. д.,-находятся строки совершенно в духе Астреина: "Чудится мне, что однажды ночью или днем, среди пожаров, насилия, крови и стонов раздастся над миром чье-то спокойное, мудрое, тяжелое слово - понятное и радостное слово. И все проснутся, вздохнут глубоко и прозреют. И сами собой опустятся взведенные ружья, от стыда покраснеют лица сытых, светом загорятся лица недоверчивых и слабых, и там, где была кровь, вырастут прекрасные цветы, из которых мы сплетем венки на могилы мучеников" (VIII, 249).

"Кто только не знает этот добрый, старый, верный русский народ... И никто ничего не понимает: ни вы, ни я, ни поп, ни дьякон, ни помещик, ни урядник, ни чорт, ни дьявол, ни сам мужик. Душа народа! Душа этого народа так же темна для нас, как душа коровы, если вы хотите знать!" (III, 163). А вот отрывок из письма Куприна к Ф. Д. Батюшкову от 29 октября 1907 г., т. е. как раз того времени, когда он писал рассказ "Мелюзга": "Ночь. Сегодня в Никифорове праздник и ярмарка. По дороге мимо ворот ползет окорячь наш добрый, милый, наивный, славный русский народ и вопит матерные слова. Ив. Ал. <Бунин> время от времени выходит на крыльцо и палит в воздух с воспитательными целями". Нельзя не узнать в этом злом и презрительном отрывке злой и презрительной клеветы фельдшера Смирнова: "У русского народа нет истории... Наш народ, каким был во время Владимира Красного-Солнышка, таким и остался по сие время... Да, если хотите знать, и никакого русского народа нет. И России никакой нет!.." (III, 162).

Несколько раньше, в упоминавшейся уже статье из "Neue Freie Presse" - "Армия и революция в России" (1906, 8 сентября, № 15103, стр. 2-3) - Куприн писал:

"Всеобщий русский бунт - такое явление, при одной мысли о котором охватывает ужас, явление, которого не знала история и представить себе которое бессильно воображение европейца". Нарисовав далее картины бу- дущей русской революции, Куприн, совсем в духе Назанского и Смирнова, пишет поистине страшные слова: "И на этих руинах вчерашний раб, опьяненный и покрытый кровью, при зареве горящих зданий, будет плясать с куском человеческого мяса в руке". Он считает, что революция должна быть подавлена "героем": "Русский народ, который родил Петра Великого, - пишет Куприн, - может произвести нового Наполеона". И, как заурядный "либеральный ренегат" после 1905г., Куприн завершает статью апелляцией к "благоразумию" царского правительства: "Но есть и другой выход, - мирный и, как я верю, более надежный. Правительство должно сделать максимальные уступки народной свободе".

Так хаотически противоречиво и уродливо-жестоко представлялась Куприну, автору "Поединка" и "Событий в Севастополе", всего лишь через один год, под влиянием аграрных волнений 1905 - 1906 гг., судьба его родины.

На протяжении настоящей книги нам не раз приходилось по различным поводам цитировать подобные противоречивые высказывания Куприна о родине и о русском народе. Еще большая противоречивость была проявлена им в оценке февральской и - особенно - Великой Октябрьской социалистической революции, о чем будет сказано в следующей главе. Именно в этой противоречивости мировоззрения Куприна, в том, что Куприн был способен занимать позицию как циника-нигилиста Смирнова, так и прекраснодушного фантазера Астреина, и заключались причины дальнейшего отхода его от прогрессивной линии в литературе, причины того, что он стал эмигрантом. А эта способность совмещать такие противо- речивые точки зрения была чертой, присущей не одному только Куприну, но и огромной массе мелкобуржуазной интеллигенции, которая, по своему двойственному характеру в общественном процессе, колебалась между буржуазией и пролетариатом, то тянулась к народу, то противопоставляла себя ему.

"аристократическое", как он считал, а по существу обывательское презрение к "политике". В качестве иллюстрации сказанного приведем два высказывания Куприна: "Нет более безнадежного вида помешательства, чем помешательство политическое" (письмо к Ф. Д. Батюшкову от 15 октября 1910 г.).

"Из всех родов, видов, сортов и пород людей самая гнусная - теоретики. Поменьше бы их!".

"философских очерках" вроде "Вечернего гостя" и "В трамвае" встречается то самое теоретизирование, против которого так грубо выступил он в приведенной выше новогодней записи.

Непониманием законов общественного развития, признанием неизменности человеческой природы объясняется неудача самого крупного по объему и наименее сохранившего для советского читателя значение произведения Куприна - повести "Яма".

Повесть эта посвящена Куприным "юношеству и матерям". Исходя из глубокой убежденности в незыблемости буржуазного социального строя и форм буржуазного быта - брака, семьи, отношений полов и т. д., - Куприн вместе с тем полагал, что своей "Ямой" он может в какой-то мере помочь и несчастным обитательницам публичных домов, и юношеству, и матерям. Но чем помочь, не знал не только главный герой "Ямы" репортер Платонов - не знал и сам Куприн.

"Яме", является его ответ на письмо одного из читателей, обратившихся к нему с вопросом: "что же надо делать?".

"Увы! На Ваше милое, искреннее письмо я могу ответить только тем, чем ответил Платонов Жене: "не знаю". Мое дело подвести доброго, впечатлительного, честного человека к какому-нибудь краю жизни и сказать: вот, и здесь ты жил, но равнодушно, невнимательно; посмотри же, понюхай, прислушайся, а потом подумай и делай, как хочешь, по чести, совести и рассудку...".

Вместе с тем Куприн понимал недостаточность подобной позиции для писателя. На это намекал пост-скриптум в том же письме: "И по секрету Вам скажу: в учители жизни я не гожусь: сам всю свою жизнь исковеркал как мог. Для многих читателей я просто добрый товарищ и занятный рассказчик. И все".

Письмо Куприна к П. И. Иванову представляет самое очевидное свидетельство непонимания причин и сущности того позорного явления классового общества, какое составляет проституция. Куприн считал, что если проституция существует, как он говорит в письме, десять тысяч лет, то она будет существовать вечно. Он не понимал, что проституция - результат отвратительного устройства общества и, в основном, капиталистического общества, когда необеспеченность громадных масс трудящихся лишает их возможности вступать в брак и когда буржуазно- капиталистическая извращенная психология толкает "предпринимательство" и в данную область, сулящую огромные барыши лицам, занимающимся содержанием публичных домов. Куприн не понимал, что если он желает помочь всем этим несчастным Женькам, Манькам Беленьким, Манькам Маленьким, Манькам скандалисткам, Любкам, Катькам Толстым и т. д., то надо не отвечать "не знаю", а бороться с тем гнусным строем, который эксплоатирует этих женщин, который неизбежно создает условия для их эксплоатации, который вообще построен на эксплоатации человека человеком. Куприн не понимал, что вопрос об освобождении проституток от ига публичных домов и уличной проституции является только маленькой частью большого вопроса об освобождении трудящихся от ига капитала. Куприн не понимал, что победа социальной революции принесет с собой решение вопроса, на который и его герой, репортер Платонов, и сам он отвечали беспомощным "не знаю!". Чем же объяснить, что Куприн так много времени посвятил писанию этой повести, самого большого по размеру из всех его произведений, отнявшего у него столько нервной энергии, столько творческих сил? Хотя иногда у него и вырывались признания вроде следующего:

"Если бы ты знал, как мне противно и трудно было опять приняться за "Яму" - так она мне надоела. Право: точно меня опять заставляют чистить помойку!" (письмо к Ф. Д. Батюшкову от 29 мая 1910 г.),- но все-таки он придавал "Яме" большое значение. Веря в незыблемость буржуазного строя, надеясь на "чудо", на то, что "сами собою опустятся взведенные курки.. . вчерашний раб скажет: нет больше рабства. И господин скажет: нет в мире господина, кроме человека!" (VIII, 249 - 250), Куприн придавал своей повести не свойственную ей роль - книги, которая нравственно потрясет "юношество и матерей", книги, которая произведет переворот в данной области.

"Ямы" книгой неудавшейся равносильно признанию неудачи всего своего писательского пути. И трагической сломленностью проникнуты строки пост-скриптума: "в учители жизни я не гожусь: сам всю свою жизнь исковеркал как мог... я просто <.. .> занятный рассказчик".

Приходится пожалеть, что "Яму" Куприн предпочел другому своему замыслу - роману "Нищие", или "Нищие духом", который увлекал его в период окончания "Поединка".

Уже в 1905 г. Куприн рассказывал М. Горькому о новозадуманном романе и жаловался, что смерть Ромашова на дуэли лишила автора возможности писать о его дальнейшей судьбе.

М. К. Куприна-Иорданская вспоминала о том, как сообщил ей Куприн о замысле "Нищих".

"Я... не могу еще оторваться от Ромашова. Я вижу, как, выздоровев после тяжелой раны, он уходит в запас, вижу, как на станции Проскурово его провожают только двое-трое однополчан, он садится в поезд и, полный надежд, едет, как ему кажется, навстречу новому, светлому будущему. И вот он в Киеве. Начинаются дни безработицы, скитаний, свирепой нужды, смены профессий. временами прямо нищенства - писем к "благодетелям" и "меценатам" с просьбами о помощи. Но мы с тобой, Машенька, убили Ромашова... А теперь Ромашов умер, он мой двойник, и писать "Нищих" без него я не могу".

"Я хотел было начать с небольшого рассказа, но скучно мне писать мелочишки. И вот я принимаюсь за большую повесть. Листов 12, я думаю, из нее выдет. И думаю я непременно, если она задастся, отдать Миру божьему. Хотя предупреждаю: будет она очень нескромна...". Далее в том же письме Куприн обращается к Батюшкову с просьбой: "Мне для повести очень нужно какое-нибудь стихотворение Бодлера или Верлена, или другого из декадентов и символистов, но непременно очень яркое по форме и оригинальное по содержанию. Нужны мне собственно только две строчки начальные по-французски, а остальное - самый близкий, построчный, пословный перевод, чем неуклюжее, тем лучше" (письмо от 18 мая 1906 г.).

Однако вместо задуманной повести или романа Куприн пишет тогда "Обиду", "Реку жизни" и другие произведения. Поэтому в письме к Батюшкову от 21 сентября 1906 г. он сообщает: "Я чувствую себя бодро и точу перо на "Нищих"".

"Нищим" Куприн уделял не слишком много внимания. В 1907 г. он ни разу не упоминал об этом замысле в своих письмах. В 1908 г. в интервью он сообщил подробности о своей работе: "Сейчас пишу большой роман "Нищие", который мучит меня уже четыре года... Весь план у меня уже настолько готов, так живы все лица и события, что я мог закончить его в месяц".

Затем Куприн перешел к краткому изложению содержания "Нищих": "Место действия - Киев... Годы репортерства в страшной бедности и веселой молодости, разлив Днепра, запах белой акации, цветущие каштаны, столетние липы царского сада, цветы и пещеры, пристань, ночлежки, - много радостного и печального! ..".

"Сюжета не рассказываю. Во-первых, это - долго. Во-вторых, есть примета: как расскажешь сюжет,- так и охладеешь к рассказу...". В том же 1908 г. в газете "Новая Русь", в которой работал близкий знакомый Куприна В. Ф. Боцяновский и где довольно часто появлялись сведения о работах Куприна, было напечатано сообщение о его новом романе "Нищие". В заметке указывалось, что основная идея произведения - "триединая троица: бог - человек - зверь.

Автор, - говорится далее, - протестует в своем романе против нищеты и трусости человеческого духа, спеленутого обязательствами, условностями и преданием. Роман выйдет в 15 - 18 печ. листов".

"Нищих" излагалась более просто: "Основной замысел романа показать потерю красоты и свободы "чистых и непосредственных переживаний в будничной мещанской узкой борьбе за существование".

В 1909 г. у Куприна уже настолько много было уже написано из "Нищих", что он предлагал Клёстову, представителю "Московского книгоиздательства", на выбор - отрывки из "Ямы" или из "Нищих". Но после этого Куприн охладевает к "Нищим" и, как можно судить по сохранившимся данным, к роману больше не возвращается. Возможно, причиной этого было то, что и в "Яме" место действия - Киев, главное действующее (вернее, не "действующее", а "рассуждающее") лицо - репортер Платонов - тот же, хотя и взятый в развитии, Ромашов. Невидимому, часть персонажей из "Нищих" перешла в "Яму", и, таким образом, на долю романа уже ничего не осталось.

В сохранившихся остатках архива Куприна никаких следов "Нищих" нет. Из того, что об этом замысле известно, можно заключить, что произведение это должно было представлять продолжение автобиографии Куприна.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13